Граф Люксембург
Шрифт:
Для кого угодно это происшествие стало бы основательным поводом для развода, но только не для нас. Мы идеальная пара, нас, как сцепившихся собак водой не разольешь, более того скажу, мы нашли друг друга, чтобы мучать, а такие пары нерасторжимы. Какое-то время, конечно, жили раздельно, потом я опять переехал к ней. И вот слышу однажды, сидит с подругами на кухне, и пропустив рюмочку, доверительно рассказывает: «На душе светло-светло, как у младенца. Подхожу к алтарю, и вдруг меня начинает трясти, чувствую что-то не то. Ну вот сопротивляется душа. Бог этого не хочет…» «Какая ты все-таки молодец, – слышится восторженный шепот её подруг. – Умничка. Не-е, я бы не смогла… А я б ва-аще…» Дверь на кухню закрыта, но я, оказавшийся нечаянно в прихожей, представляю, как выпрямляется важно на стуле моя жена, как захваленная кукушка. «Нет, а это сюфствуется, – слышится её спьяну немного шепелящий
Я пишу, вымарываю, комкаю одно письмо за другим. Вдруг слышу за дверью надрывный вопль: «Опять своей бляди звонишь? Никогда ничего у вас с ней не будет! Ни детей, ни квартиры, – ничего!»
Я бегу к двери и с силой, рывком, распахиваю её. Маленький человек убегает, теряя крохотный тапок при отступлении. Я начинаю кидать ботинками во входную дверь, скрежетать зубами, несколько раз погромче роняю швабру, короче, стараюсь произвести как можно больший шум, чтобы человек на кухне испугался, затаился и не мешал мне домогаться моей благоверной.
Кажется, письмо мне удается: мы миримся, сходимся. И чем в итоге заканчивается вся эта история? Тем, что вскоре жена моя в кругу подруг, на кухне, под водочку, читает мое позорное письмо и все отмечают во мне духовный рост. «Я бы могла его сломать, – говорит под конец застолья моя жена, совсем нажравшись. – Но я-а не хощу такой ломки. Я хощу-у, шобы он сам осозна-ал».
С работой – фигня. Ну чем я не граф Люксембург в конце концов? Мне за тридцать, когда дождусь? Я высокий, широкоплечий, даже усы отрастил себе щеточкой под графа. Постоянно стараюсь попасться на глаза режиссеру засветиться, однако же, все Мышь и Мышь.
Деньги нужны тоже. Но обратно в кабак, песни петь под гитару я не вернусь. Тупая работа, профессионального интереса вообще не представляет, вокал здесь на втором, на третьем месте, возможности не покажешь этим жрущим и пьющим в тесном помещении. А профессиональные вокалисты часто даже страдают сотрясением мозга из-за своего голоса; я люстру раскачать могу ничего не стоит – стеклярусы зазвенят, как бубенцы. Здесь же нужно создавать фон под жратву. Публика тоже. Потрясал тут один опостылевший швед долларами у меня перед носом. Я в туалет – он за мной, я в кабинку – он за мной. Я ему: «Чего тебе?» Он ни слова по-русски, все трясет только деньгами. Я говорю: «Я вас не понимать». А он, я и охнуть не успел, ловко вдруг залез мне в штаны. Я его отпихиваю, а он все лезет, сволочь, чуть яйца не оторвал. Врезал я ему тогда коленкой между ног и скрылся. Хорош был бы я, если бы отдал ему на растерзание свою ширинку. Бесславный конец для артистов. Втянешься в это – точно конец. А как же святое искусство, а подмостки, а как же неосуществленные возможности? Тогда всему конец. А если бы ещё в момент моего падения меня увидел маленький человек – он бы умер со стыда. А его смерти я не допущу. Слышите вы, суки! Кто бы вы ни были, какой бы глубокий внутренний мир себе ни выдумали!
В наше время нужно притаиться и тихонько работать где-нибудь, чтоб (это немаловажно) тебе никто не позавидовал. Вот и устроился я работать в своем театре кроме Мыши ещё и рабочим сцены на полставки.
Я в тесной полуподвальной каморке – бытовке рабочих сцены. Никого. Кругом штабеля пустых бутылок, единственный матерчатый диван весь прожжен сигаретами, а посреди его огромное горелое пятно, точно кто-то нарочно налил во вмятину водки и поджег. Смотрю в запаутиневшее разбитое окошко на уровне моих глаз. На столе бутылка кефира и недоеденная скумбрия. С каким удовольствием пьется кефир с запахом табачного дыма и килек в томате, и с каким удовольствием смотрится в окно. Там, во дворе, декорации отживших свой век спектаклей и ещё идущих. Хорошо бы, конечно, выбросить старый хлам, очистить двор от декораций типа «Жди меня», изображающих шлагбаумы, семафоры, вагоны. Но иногда старые спектакли восстанавливаются. Тогда ищут новых актеров на роли, и быть может… Да что об этом мечтать.
Я раздеваюсь догола даже трусы снимаю; беру огромную, жесткую палаточного цвета униформу, очень старую, пропитанную театральной сыростью – я хочу почувствовать новую кожу. Откапываю в ящике с разным барахлом: гвоздями, скобами, динамиками, рваными удлинителями, растоптанные башмаки с уродливо загнутыми вверх мысками. Цементный пол жжет лодыжки – я всовываю ноги в башмаки, шевелю пальцами, с какой благодарностью они прильнули к коже на моих ногах, я знаю, что их давно никто не надевал. Широченные штаны тоже мне по душе: просторные, хоть немного трет жесткий шов в паху; две толстых лямки на пуговицах; во всех карманах завалявшиеся гвозди разной величины; шелуха от семечек; старый билет на трамвай; свернутые в свиточек, с неоторванным почему-то контролем два билета в кинотеатр «Пламя» (теперь его уже и в помине нет); в наколенных карманах один дырявый, в другом промасленная тряпочка. Найти бы что-нибудь интересное… Но интересное не ищется. Я закрываю глаза, протягиваю руки к воображаемому небу, туда, где проходит труба вентиляции, представляю яркое солнце, виноград на груди. Вижу себя со стороны: широкоплечий, усики топорщатся, под мышками небрит, на левом плече наколка: змея обвивает кинжал – осталась с армии.
– Привет, граф Люксембург, – слышу за спиной веселый голос завпоста [1] , – хватит медитировать. Бери гвозди-обойнички, иди пока разворачивай половик. Ребята придут ставить свои железки, чтоб был прибит на весь планшет [2] , и ни единой складки. Бей на полметра вглубь порталов, чтоб планшета ни одной досточки из зала не было видно. Понял? Вперед. Поздравляю с бенефисом. Граф Люксембург, ха-ха!
Козел.
Выхожу на сцену и вдруг слышу из осветительской ложи женский голос.
1
«Завпост» – заведующий постановочной частью.
2
«планшет» – пол сцены, он состоит из множества деревянных «планшетных» щитов.
– Какая волосатая грудь, – кричит осветительница, направляя на меня прожектор. Давай спущусь покопаюсь!
– Не приставай, я на работе, – заслоняюсь я ладонью от света.
Когда луч уползает, я неожиданно замечаю рядом с собой режиссера, он с вожделением смотрит на мои наколки и грудь…
Примерно через неделю такой полуставки подходит ко мне режиссер, поймав в кулисах, и вдруг жеманным голосом с женскими интонациями говорит:
– Понима-аешь, дара-агой мой, я-а па-адумал, ради тебя готов восстановить «Жди меня». За одну услугу, па-айми.
Злость кипит во мне, боюсь как бы с клыков пена не закапала. Но мне интересно, что будет дальше. Я делаю руку гуськом, пальцы веером наперевес, и потрясая кистью, говорю в тон ему:
– Не па-айдет, – говорю. – Не па-айдет. Граф Люксембург – другое дело. На худой ка-анец Валенштайн.
Он вытягивает губы, закатывает глаза и капризно ноет:
– Ну, все места заби-и-ты, но я буду иметь в виду, ка-анечно. Все от тебя за-ависит.
Значит вот как все это происходит. Чтобы мужик понял твои намерения нужно просто заговорить с ним женским голосом, – и все, и все! Так просто, и сразу ты свой, о тебе подумают и ход дадут, и движение наверх. А значит чистый фрак и крахмальная сорочка, и голос не пропивать, а использовать, и лица друзей озарятся в темноте, и маленький человек счастлив и горд, разыгрывает, смешной, из себя важную даму, и жена вдруг окажется умной, даже сведущей в музыке. Вот, как все делается: ответь женским голосом, разрушь свою природу – и все готово. А ведь не подумаешь на него! Какой же он все-таки козел! Самому под семьдесят, на собраниях мужик мужиком, кулаком воздух молотит, проявляется волю, а сейчас во каков! и говорит с раскрытой пастью, точно нос заложило или перца объелся, даже язык высунул. Я пытаюсь вспомнить манеру сестры моей жены, исключительной стервы, блядскую интонацию, с каким-то, иначе не скажешь, хламидиозным оттенком и даже запахом соответствующим, и произношу пасть в пасть:
– Я па-а-а-а-думаю.
Идиотизм.
Рабочие сцены все из спивающегося народа. Им дела нет, что там происходит на сцене, какой спектакль: лишь бы поставить декорации да побыстрей хватить стакан водки. Раньше пили портвейн, пока тот не стал дороже беленькой. Рабочий, спускающийся с галерки, с белыми невидящими глазами, медлительный, но коварный, как зомби; он же, как сорвавшийся медведь коала, подолгу висящий на руках над чьей-нибудь ничего не подозревающей головой, сжимающий в кулачищах тонкую стропилу пожарной лестницы, и не в состоянии перебрать ногами, чтобы найти перекладину; а то ещё летящий сверху, с высоты десятиэтажного дома однозубый монтировочный молоток (второй зуб как-то сломан), или же тяжелая грузка, и с запозданием кричащий ей вслед глухой, как в бочку, голос: «Го-о-олову!», и вторящие ему такие же голоса из разных темных углов галерки, – кошмар любого театра. И редко найдется такой смельчак среди актеров или режиссеров, который во время установки декораций рискнет перебежать сцену.