Гравилет «Цесаревич» (сборник)
Шрифт:
– Если можно – в восьмой вагон, – попросил Гнат с улыбкой.
– Именно в восьмой? – переспросила пожилая добродушная кассирша.
– Да. Примета у меня: когда дело важное – обязательно надо в восьмом ехать, тогда все получится… Конечно, если в нем есть места.
– Как не быть, – сказала кассирша, точно сверчок стрекоча пальцами по клавиатуре. – Полно свободных мест. Чай, не Совдеп.
Прожаренный майским солнышком древний плацкартный вагон (над дверью из тамбура в коридор виднелась заросшая жирной копотью табличка изготовителя – какой-то там «совнархоз»; то есть, сообразил Гнат, хрущевских времен выпуск) заунывно вонял вековой пылью, вековым пассажирским потом и мерзкой синтетикой, линолеумом стен, что ли. То, несомненно, был запах Совдепа. Дверь из тамбура не закрывалась, застревала на полу; ручка, за которую Гнат попробовал было
Несуетно, вроде как озираясь в поисках своего места (или просто в поисках места получше), Гнат боком-боком побрел по узкому проходу, время от времени задевая плечом пахучие ноги в рваных носках, принадлежащие уже залегшим в спячку на верхних полках господам пассажирам. Насколько хватало глаз все боковые места пустовали – не любил народ боковые места, любил лежать, спрятав голову от бродящих мимо; Гнат заранее решил, что лучше всего будет найти купе, где обосновались его опекаемые, и сесть на боковое место напротив: и троицу держать в поле зрения удобно, и весь коридор просматривается – от греха подальше.
Так, первое купе.
Купе! Решиться именовать этим изящным, просто-таки подразумевающим сногсшибательный французский комфорт словом открытую настежь всем взглядам, запахам и репликам замызганную клеть с убогими лежанками, затянутыми порезанной тут и там, тертой-перетертой коричневой обивкой, могли лишь те, кто свою колониальную империю додумался именовать братской семьей народов… Две пигалицы лет не более двадцати, с голыми пупками и нарисованными ресницами чуть ли не тех самых пупков длиной. «Да мы с ним давно живем, уже недели две…» Так, мимо… Следующая клеть.
Пожилая троица, две женщины и мужик, деловито выгружающий из баула на столик промаслившиеся насквозь газетные пакеты со снедью; бутылка дешевой водки уже стояла вплотную к мутному стеклу окошка и нетерпеливо ждала, когда поезд тронется. Дамы беседовали, вернее, одна уютно, нескончаемо журчала, что-то рассказывая, другая с готовностью слушала. «А я вот по телевизору слыхала, что всяк, кто туда заходит, получает тут же на месте дозу в тыщу рентген. Его ж как раз радиацией тогда и засушили профессора, чтоб не протух. И все, кто там хоть разочек побывал, потом болеют всю жизнь незнамо от чего, будто чернобыльцы. А я-то, дура, знать не знала, чего у меня смолоду печенка ноет, нас же в пионерах обязательно в Мавзолей водили… Так теперь, сказали, меджлис-то московский решил его захоронить наконец, да не просто в земле, а в могильнике для радиоактивных отходов. Как заботятся-то теперь об нас!» – «Ну да, ну да…» – кивала вторая дама. Понятно, мимоходом отмечал Гнат. Москали все не могут со своим Лениным разобраться. Дела поважней у них за последние пятнадцать лет так и не нашлось.
Третье купе. Опять не те.
Двое подтянутых, деловых, один в очках с мощной оправой, другой в очках с оправой тонкой, золоченой; на столике перед ними уже разложены какие-то бумаги. Отчетливо видно, что текст разделен на пронумерованные пункты, но распечатано мелко, слов не видать, конечно. «Можно ли прожить на постсоветском пространстве, будучи не связанным с криминалом? – саркастически бубнил тот, что в тонкой оправе. – Можно, конечно, но исключительно от больших иллюзий. Если ты с ним не связан, это значит лишь, что ты шестерка, а связан с криминалом твой начальник или работодатель, которого ты считаешь честным бизнесменом или госслужащим. Страусово состояние… Не лучше ли сразу взглянуть правде в глаза и тем создать себе хотя бы предпосылки прямого подключения к финансовым потокам?» Ага, понятно, отмечал Гнат. Они не только с виду деловые. Полноценные ларьковые демократы.
Четвертое купе. Внизу никого, но с верхней полки свешиваются очередные не поместившиеся ноги.
Пятое. Молодая пара, он и она. «А вот еще анекдот, Катька, слушай. Две подруги беседуют в кафе, и одна говорит другой: „Мой покойный муж сволочь и подлец! Обещал любить до гроба, а разлюбил уже в реанимации!“
Ладно. Пошли дальше.
Поезд дрогнул, и перрон за окнами почти незаметно поплыл назад. Гнат едва не потерял равновесия – и тут увидел в следующем купе своих подопечных. Тогда он дал силам инерции и впрямь повалить себя – и совершенно естественным образом, будто не он выбрал место, где сесть, а так уж получилось, жестко шлепнулся на боковое сиденье.
Для полной конспирации начал было подниматься, а потом как бы рукой махнул: мол, не все ли равно, где мучиться. Уселся поудобнее, даже не взглядывая в сторону подопечных – наоборот, тупо уставился в окошко, на все быстрее скользящий назад перрон. Началось.
Началось.
Очень странно было ехать в поезде с пустыми руками.
Ну что, Саня, подумал Гнат. Для начала неплохо, нет? У господ подопечных и в мыслях быть не может, что я сижу у них на хвосте. Просто едва не опоздавший пассажир. Только вот руки пустые…
Наверное, я спятил, вдруг подумал Гнат. Чем это я занялся? Куда и зачем меня понесло?
Все чаще и чаще подстукивали под днищем дряхлого совнархозовского детища колеса, нервно перебирая, словно гремучие стальные четки, стыки изможденных рельсов.
Лишь через несколько минут Гнат решился посмотреть в сторону опекаемых.
Циркуль сидел спиной к Москве, против хода. Он все-таки снял с плеча свою сумку, и теперь она стояла на сиденье рядом с ним, а правая рука Циркуля возлежала на ней; что-то таилось в сумке широкое и устойчивое, коль скоро ее можно было использовать в качестве подлокотника. Беззлобный сидел немного наискось напротив Циркуля, дав место у окна Ребенку, который, не глядя ни на взрослых, ни наружу, резался сам с собой в какой-то, похоже, «тетрис». Никакой еды опекаемые перед собою не утвердили, по крайней мере – пока; и, естественно, уже степенно беседовали. Насыщались духовной пищей и тем сыты быть надеялись. Время от времени до Гната вполне отчетливо доносились обрывки их неторопливой беседы; потом колеса неведомо с чего начинали стучать громче, и все иные звуки пропадали, засыпанные тяжелым железным крошевом отрывистых гулких «тук-тук»; несколько минут спустя стук по каким-то своим соображениям становился мягче, воздушней, и с той стороны ритмично бьющего неживого тамтама вновь выплывал разговор соседей, уже с другого места.
Гнат отвернулся к окну и стал только слушать.
Потянулись мимо тяжкие мертвые остовы Ижорского завода.
«Всякая культура – заложница экономики породившего ее общества. Будь культура сколь угодно высокой и человечной – если экономика неэффективна, культура надорвется, поддерживая в погибающем обществе жизнь, и умрет вместе с ним, а для всех кругом надолго станет пугалом или, еще обиднее, посмешищем…»
Это Беззлобный комментирует.
Тук-тук, тук-тук, тук-тук…
А вот это уже Циркуль возмущается: «Нет, послушайте, Алексей Анатольевич. Когда царскую Россию называли жандармом Европы, это было всем понятное ругательство, оскорбление, и всем порядочным русским людям было стыдно. А вот теперь Америку называют мировым жандармом – и американцы гордятся, когда их так называют! Это и есть ваша разница культур? Извините великодушно! Просто одним совестно быть жандармами, а другим – лестно!» – «Нет уж, вы извините меня, Иван Яковлевич. Здесь мы именно имеем прекрасный пример обратного влияния реального мира на культурный стереотип. Предположим, что в Америке полицейский в свое время начал восприниматься как заведомый защитник народа от произвола, а у нас – как заведомый защитник произвола от народа. Именно поэтому в одной культуре слово „жандарм“ связывается с позором, а в другой – с почетом. А потом, когда и если стереотип уже сложился, становится в изрядной степени не важно, соответствует ли он действительности. Он работает вне зависимости от своего соответствия действительности и может так работать очень долго… И вот вам пример диалога культур в натуральную величину. Вы говорите кому-то: „Жандарм!“, желая оскорбить – а он это воспринимает как признание его заслуг и искренне вас благодарит за лестные слова…»
Интересно рассуждает Беззлобный, подумал Гнат. И очень точно. Не важно, как там в Америке, я не бывал, и чем они там гордятся – мне плевать, думаем-то мы про себя. Интересно, а если этак-то посмотреть: я – какой жандарм? Особенно сейчас?
Однако мысль повела куда-то не туда, в моральные теснины какие-то, непозволительные и удушливые для человека дела, и он досадливо отмахнулся от нее; но слабый отзвук в душе остался – и мог, Гнат чувствовал это, при случае напомнить о себе.
Нет, старательно принялся он проводить среди себя политико-воспитательную работу. Теория это все, то есть, говоря попросту, болтовня. Вот хоть про Америку… Ни черта же этот жандарм со взятыми обязанностями не справляется, не верите – милости просим, покажу. То есть почет он, конечно, свой имеет, но вот результат… Стало быть – и почету скоро конец.