Граждане
Шрифт:
С Дзялынцем Моравецкого связывали отнюдь не одинаковые убеждения, а только давнее знакомство, скорее обстоятельства, чем дружба. Но заявить об этом другим значило бы, по его понятиям, подло покинуть человека в беде. На это он не мог решиться, тем более, что положение Дзялынца в школе с каждым днем ухудшалось. Дзялынец сам, вероятно, это понимал, когда со своей холодной усмешкой предсказывал Моравецкому:
— В конце концов, тебе придется порвать со мной, Ежи. Своя рубашка ближе к телу.
— Да ты с ума сошел! — возражал Моравецкий, пожимая плечами. — Или ты меня считаешь подлецом?
Однако
А тем временем все чаще приходилось слышать, как его фамилия — невзначай или умышленно — упоминалась вместе с фамилией Дзялынца.
В этот период некоторые его действия вызвали не совсем понятные ему нарекания дирекции. Затеянный им цикл рефератов по истории революционного движения в Европе рассматривался как попытка «замазать» историческое значение Великой Октябрьской революции. Моравецкий распределил между несколькими наиболее способными учениками, членами исторического кружка, организованного им в прошлом году, пять основных тем для рефератов: «Якобинцы», «Год 1848», «Коммунары», «Год 1905», «Большевики». И вот в промежутке между обсуждением «Якобинцев» и «Года 1848» на одном заседании педагогического совета на него напал Постылло: — Профессор Моравецкий хочет внушить молодежи, что ленинский Октябрь — только продолжение революционного движения среди западной буржуазии. — Моравецкого возмущало сквозившее в словах Постылло желание опорочить его. Он с едкой насмешкой возразил:
— Значит, по мнению коллеги Постылло, не следует связывать факты истории с предшествовавшим им длительным процессом эволюции? Значит, коллега Постылло полагает, что большевики и Ленин с неба упали на русскую землю?
Он запнулся, встретив недовольный взгляд Яроша, и услышал его голос:
— Товарищ Моравецкий позволяет себе неуместные шутки.
Моравецкий не сразу понял. На лбу у него выступили капли пота. Замечание Яроша так его огорчило, что пропала охота защищаться. Но защитник неожиданно нашелся: слово взял Дзялынец. Моравецкому при этом бросилась в глаза злорадная усмешка Постылло.
Дзялынец говорил, как всегда, путаными ироническими фразами, с многозначительными недомолвками. Он не просто опровергал обвинения Постылло, а как бы метил во что-то повыше, в более серьезного противника. Моравецкому это не нравилось, но он не сумел бы выразить свои чувства словами и беспомощно молчал.
После того заседания Дзялынец вышел вместе с ним и по дороге, в трамвае, сказал:
— Теперь мы с тобой, старик, в одинаковом положении. Будь готов к тому, что отныне ты у них на подозрении и за тобой будут следить.
— Зря ты вздумал за меня вступиться, — сокрушенно пробормотал Моравецкий. — И то, что ты говорил, неверно…
Дзялынец только усмехнулся.
Через несколько дней последовало распоряжение дирекции: работу исторического кружка пока приостановить, а профессору Моравецкому строго придерживаться программы.
— Впредь осторожнее выбирайте выражения, дорогой коллега, — сказал ему седой, всегда одетый в черное заместитель
Моравецкий был больно задет, однако ничем не показал этого. Он смотрел на Шнея, и за его плечами словно видел суровое, недоверчивое лицо Яроша.
— Передайте, пожалуйста, коллеге Ярошу, что такие постановления я считаю вредными, — отчеканил он спокойно и не спеша вышел из кабинета. С этого дня у него прибавилось двое врагов и еще одно разочарование.
Иногда он упрекал себя за то, что неспособен дать должный отпор Дзялынцу. «Я пасую перед ним, — говорил он себе, — потому что у него цельное мировоззрение, а у меня — только моральные рефлексы». Он, в сущности, боролся с тем, чего еще и в себе самом не поборол окончательно. «Ты ошибаешься, — говорил он Дзялынцу, — ты неправ». А втайне беспомощно отбивался от всякого рода сомнений, которые Дзялынец умел превращать в целую систему политических обвинений, как будто даже обоснованных фактами. Да, в этом деле Дзялынец был весьма опытен!
С того дня, когда у Дзялынца произошло столкновение с учениками из-за «Кануна весны», Моравецкий не вспоминал о нем и не задумывался над тем, какую позицию ему занять на предстоящем заседании педагогического совета. Не до того ему было: он спасал Кристину. На уроках он всматривался в лица мальчиков, видел устремленные на него взгляды. Кузьнар, Вейс, Свенцкий, Збоинский, другие… После того разговора в пустом классе они немного чуждались его, на уроках стояла тишина, его не перебивали, как прежде, не забрасывали вопросами. После звонка он выходил из класса один, никто не бежал за ним, никто его не останавливал. «Что это — сочувствие? Или разрыв?» — гадал про себя Моравецкий. Но и этот вопрос откладывал до выздоровления Кристины. Тогда он будет в состоянии что-то решить.
«Решить? Все решится, вероятно, под ножом хирурга. А я буду ожидать за стеной». Разве мог он сейчас о чем-то думать, что-то выяснять?
Он снял очки и, моргая, смотрел в окно, по которому стекали струйки дождя. Мгла, ноябрь на дворе. Смутные очертания крыш, темные фигуры прохожих… Скрытое в тумане будущее близорукого человека…
Половина пятого. Он встал и при этом нечаянно толкнул соседний стул. Со стула упала газета. Моравецкий поднял ее и, наклонясь, прочел заголовок: ПРЕДЛОЖЕНИЯ ТРЕХ ДЕРЖАВ — МАНЕВР, ПРИКРЫВАЮЩИЙ ПОДГОТОВКУ НОВОЙ ВОЙНЫ.
Он пробежал глазами заметку. Война? В усталом мозгу мелькнула мысль: «Вот она, окончательная развязка». Но он тотчас отогнал эту мысль, как человек, который, собрав последние силы, отбрасывает врага.
Здание школы когда-то было увито диким виноградом, но после всех превратностей войны ему было уже не до щегольства. Ровные ряды окон придавали этому четырехэтажному дому вид большой клетки. Между ними серела облезлая стена, тут и там кусками живого мяса краснел обнажившийся кирпич. В дни восстания школа горела, но, к счастью, пожар удалось потушить. До января сорок пятого года в ней помещались казармы эсесовцев. Отступая из Варшавы, гитлеровцы не успели ее разрушить до основания.