Граждане
Шрифт:
«Сталинград и Варшава, — с расстановкой читал Звежинский, — это мир и вместе с тем грозное предостережение поджигателям войны!»
Кузьнар встал и захлопал вместе с остальными. Он был взволнован до глубины души. Ведь это письмо относилось и к Новой Праге III, к ее рабочим и руководителям. Однако он не мог отделаться от какого-то чувства неловкости и тревоги. Ему казалось, что строители Сталинграда введены в заблуждение: между словами их письма и буднями стройки Новая Прага такое несоответствие! Некоторые выражения в письме — слишком большая честь для той суеты и хаоса, куда он, Кузьнар, угодил по воле Русина. Со стыдом вспоминал он об отказе в присылке экскаватора, о задержке чертежей и расчетов, о Фанасюке и Вельбореке, о том, что
«Вы строите новые дома, социалистические кварталы», — мысленно повторил Кузьнар фразу из письма сталинградцев и ужаснулся: «А что, если не построю?» Перед строительством стоят огромные задачи, самое трудное еще впереди: поля, о которых говорил Русин, поля, что тянутся нетронутой целиной на юго-востоке… Кузьнар часто смотрел на них с высоких мест стройки и, обегая взглядом эти равнины, где только кое-где паслись на привязи козы, подсчитывал, сколько сил придется потратить в предстоящей битве. «Стройку необходимо развернуть именно в этом направлении», — сказал ему Русин в первый день, — а сил у нас нет». И ему, Кузьнару, придется эти силы находить! Добывать их из себя, начинять ими, как порохом, Шелинга, Гнацкого, Ляховича, вдохнуть их в Челиса и Илжека, в сотни других душ — и вперед!
От криков и рукоплесканий задрожали стены клуба: Звежинский прочитал проект ответа строителей Новой Праги III на письмо сталинградцев. Когда шум утих, Тобиш подтолкнул Кузьнара:
— Ну, теперь выступите вы, товарищ, и скажите насчет учебы.
После обеденного перерыва в кабинете директора состоялось совещание по вопросу о недоделках и браке, которые наблюдались на стройке и грозили невыполнением плана. Человек двадцать сидело в тесной комнате, полной табачного дыма. Прения были бурные. Кузьнар пил шестой стакан чаю, обливаясь потом, и редко брал слово. Каждый из выступающих указывал другие причины неполадок, и почти все были правы: причин было больше, чем участников совещания. Споры к концу велись уже вяло, ибо все понимали, что выяснить причины — еще не значит устранить зло. Шелинг сидел с иронической миной фаталиста и подавал реплики только для того, чтобы портить другим кровь. Тобиш твердил свое — об учебе и культурно-просветительной работе, Гнацкий и Боярский молчали.
Совещание подходило уже к концу, и там и сям слышался шум отодвигаемых стульев, когда в кабинет, не постучав, вбежали Мись и Побежий, два каменщика, выкрикивая наперебой что-то бессвязное и размахивая руками.
Еще не успев сообразить, в чем дело, Кузьнар остался один в комнате: все побежали за Мисем и Побежим. Но через минуту и он тяжелыми скачками мчался по территории, спотыкаясь о валявшиеся на земле бревна. Со всех сторон, бросив лопаты и тачки, спешили рабочие к корпусу 31-В, где обвалилась стена котельной, придавив ученика-слесаря Решку. Его с раздробленными ногами вытащили из-под развалин, и он лежал на земле, укрытый до пояса брезентом.
Кузьнар заглянул в его полные ужаса голубые глаза. Решка вел себя мужественно, не кричал. Он несколько раз терял сознание, но от боли опять приходил в себя. — Не бойся, Решка, — тихо твердили ему товарищи. — Не бойся, сейчас приедет скорая помощь.
— Он жил в общежитии, — шепнул кто-то за спиной у Кузьнара. Около головы раненого образовалась лужица, так как его все время обливали водой. Только один человек стоял подле Решки на коленях, остальные обступили его полукругом и смотрели на него с напряженным вниманием. Кузьнар отвернулся и спросил у Гнацкого, нельзя ли перенести мальчика в барак, чтобы он не лежал под открытым небом.
— Нельзя, — отвечал Гнацкий, — он не даст себя тронуть. Да и куда понесем? Амбулатории-то на стройке нет.
Кузьнар съежился, судорожно поднял плечи. — Да, правда, —
Однако сам он в душе считал себя виноватым. И когда потом остался в кабинете один на один с Шелингом, то долго сидел за столом в каком-то отупении, бессильно свесив руки. Молчал и Шелинг. За окном гудел тягач, тащивший прицепные вагонетки с кирпичом. Шелинг, ища в карманах спички, внимательно наблюдал за Кузьнаром. «Что, теперь сам видишь? — казалось, говорили насмешливо и сочувственно стекла его очков. — Ведь я тебя предупреждал!»
Поднося зажженную спичку к папиросе, он на миг встретил взгляд Кузьнара, и рука его застыла в воздухе, словно парализованная этим взглядом. В глазах Кузьнара была холодная ярость и гордость, усталое и презрительное выражение, как у человека, который не согнется под тяжестью чужого сострадания. Одно мгновение он и Шелинг смотрели друг на друга, затем Шелинг опустил глаза, а Кузьнар встал и вышел. Инженер остался один. Он посмотрел на спичку, потухшую у него в пальцах, и быстрым жестом бросил ее на пол.
Глава седьмая
Заседание педагогического совета, на котором решались важные вопросы, касавшиеся школы, учеников и учителей, состоялось в начале ноября. В этот самый день Моравецкий отвез жену в терапевтическую клинику больницы, где работал Марцелий Стейн: Кристина должна была пролежать там десять дней под наблюдением врачей, чтобы они могли окончательно поставить диагноз. На тревожные вопросы, которыми его засыпал Моравецкий, Стейн отвечал уклончиво: многое зависит от сопротивляемости организма, медицина только помогает его естественной самозащите. Операция? Да, в таких случаях хирургу часто удается устранить опасность… но, разумеется, не всегда. Есть ли надежда? — Я врач-материалист! — загорячился вдруг Стейн. — И верю не только в духовные силы человека, но и в его ткани! Пока идет борьба, не может быть речи об утрате надежды.
Стейн был в тот день очень занят и не мог продолжать разговор.
— Марцелий говорит, что нет никаких оснований беспокоиться, — рассказывал потом Моравецкий Кристине. — Он считает меня истериком.
— Я того же мнения вот уже пятнадцать лет. — Она с улыбкой пожала плечами.
Оба пытались обманывать друг друга, но, в сущности, они уже немного притерпелись к тому новому, что вошло в их жизнь и называлось болезнью. Ужас, пережитый Моравецким несколько недель назад, в ту минуту, когда он узнал новость, как бы растворился постепенно во времени, в повседневных заботах, трудах, мелочах, — и его уже невозможно было воскресить. А Моравецкий наедине с самим собой не раз пытался это сделать, как человек, которого тянет заглянуть в пропасть.
Однако, когда он в белом коридоре клиники прощался с Кристиной при сиделке и других больных, ожидавших на скамейках у стен, отчаяние охватило его с давно неиспытанной силой, хотя он знал ведь, что это прощание должно наступить. На миг проснулся леденящий страх при мысли о пустой квартире, о ванной, где висел купальный халат Кристины, о кухне, где осталось ее место у стола, а на той двери, которую он сегодня вечером откроет, на гвозде — ее голубой фартук в клетку. Страстно захотелось вдруг вернуть хотя бы те дни, что до этой минуты казались ему пределом отчаяния: дни, когда он и Кристина с тупой покорностью старались привыкнуть к ее болезни, как к чему-то повседневному, предмету разговоров, споров, размышлений, чему-то, что неожиданно заняло в их жизни такое же место, как все остальное, стало самой жизнью.