Гражданин Города Солнца. Повесть о Томмазо Кампанелле
Шрифт:
Передышка его между тем продолжалась. Все эти дни он был занят тем, что сочинял стихи. Он сочинял стихи всегда. С детства. Но никогда так много, так упорно и бурно-вдохновенно. Напряжение, владевшее его душой, находило выход в писании стихов. Была возможность достать кусок пергамента или бумаги — писал на нем. Не было — запоминал. И написанное на бумаге и сочиненное в голове торопился заучить. Написанное, скорее всего, отберут, сколько раз уже отбирали! Но еще не придумали способа заглянуть под черепную коробку, переворошить в поисках запретного мозг. Когда-нибудь придумают, пока еще, слава богу, не сумели. Странно, Кампанелла сочинял в эту пору почти исключительно сонеты. Труднейшая форма! Она требует, чтобы мысль была без остатка уложена в четырнадцать строк. Сложные правила влекли Кампанеллу своей трудностью. Кампанелла понимал, что его сонетам, увы, далеко до сонетов Кавальканти, Данте, Петрарки. Вряд ли ему отпущено столько таланта, а главное, отмерено столько жизни, чтобы научиться писать сонеты так, как мечтается. Слог его
Кампанелла написал сонет, обращенный ко всем заключенным по «некоему делу». Он писал его, зная, что многих узников — в отличие от него — уже допрашивают. Они уже претерпевают муки. О том, что допросы калабрийцев начались, обмолвился стражник. Кампанелле ненавистны взгляды Макиавелли: люди не стоят того, чтобы из-за них терпеть невзгоды; люди не стоят того, чтобы задумываться об их участи, когда они терпят несчастье. Он, Кампанелла, пришел в мир, чтобы спасти людей, всех вместе и каждого страждущего, вывести их в обетованную землю свободы и справедливости. Как же не помочь тем, кто поверил ему, кто последовал за ним? Он не может утолить терзающего их в тюрьме голода, он не может исцелить их кровоточащих ран, он не может вывести их на волю. Но он может поддержать их. Своим примером. Своим словом.
Кампанелла не стал жалеть тех, кому приходится сейчас так тяжко. Он хотел помочь им, внушая гордость. Если злые силы, огонь, острые крюки и зубчатые пилы разорвут наши тела, писал он в сонете, обращенном к узникам, а дух наш остается неколебимым, тогда милосердие дарует нам благородную смерть.
Он не мог думать только о допросах и судьях. Чтобы отвлечься, размышлял о происхождении поэзии. Кампанелле казалось, что она родилась вместе с первым человеком, она так же естественна для человека, как потребность есть, спать, трудиться. А до того, как на свет появился первый человек, поэзия жила в пении птиц. Думать так радостно. От этих мыслей тюремные стены не так давят. Тюремщики однажды отняли у Кампанеллы бумагу, в которой судьи с удивлением прочитали: «Я убежден, что стихотворный ритм возник вместе с человеческим родом». Чем только занята голова этого человека?
Глава LIV
Кампанеллу тревожил Мавриций. Пугала его гордая горячность. Она не укроется от судей, и уж они найдут способ воспользоваться ею. Среди надзирателей были разные люди: одни тянули служебную лямку лениво и равнодушно, некоторые — их было мало — относились к узникам по-человечески: соглашались на маленькие послабления. Были корыстные, которых можно подкупить. Но были служаки, честолюбцы, знавшие — за рвение не взыщут, а повысить могут. Их и сослуживцы побаивались. При них в разговоры с заключенными не вступали, прикидывались такими же цепными собаками. Одного из самых ревностных стражей, итальянца, выдававшего себя за испанца, приставили к Маврицию. Внушили, что тот опаснейший злоумышленник. За бдительный надзор — награда, упустишь самую малость — взыск. Надзиратель старался изо всех сил. Почти не отходил от камеры, то глядел на узника через глазок, то внезапно отворял дверь, врывался к Маврицию, грубо обыскивал его, рылся в тюфяке, шарил в скудном скарбе. Маврицию был непереносим чужой взгляд, отвратительны грубые руки, обшаривающие его, мерзок запах чужого дыхания на лице. Он понимал: приставленный к нему мерзавец нарочно вызывает его на вспышку. Но чего ему стоило сдерживаться! А старательный надзиратель с удивлением доносил начальству, что, когда ни поглядишь на Мавриция, когда ни войдешь в камеру, тот молится.
Мавриций действительно много и истово молился. Молился Святой деве и всем святым, особенно своему патрону, чтобы они защитили его в беде, помогли ему перенести то, что ждет его, а если он погибнет, были предстателями за него перед Господом. Молился за свою семью, которой причинил столько горя. Молился за свою маленькую дочь. Молился, чтобы родные и близкие хоть однажды привиделись ему во сне. Молился за друзей, оказавшихся вместе с ним в этих стенах. Но иногда — этого не знал надзиратель, — когда губы Мавриция беззвучно произносили слова, это были не слова молитвы. Это был сонет Кампанеллы. Его Мавриций услышал от других арестантов в день, когда его последний раз выводили на прогулку. Грешно, но Мавриций считал, что и этот сонет — молитва. Он повторял его с таким же чувством. И клялся, что заслужит благородную смерть, которую, как написал его друг, милосердие дарует тому, кто неколебим духом. Мавриций не знал — эта решимость понадобится ему очень скоро. Допросы заговорщиков продолжались, но особых результатов не давали. Судьи решили: пока вопрос о том, кому заниматься заговорщиками из духовных лиц, не решен, допросить главного из бунтовщиков-мирян. Им и был Мавриций.
С тех пор как существуют тюрьмы и тюремщики, с тех пор как существуют решетки на окнах, запоры, засовы, замки, с тех пор как существуют стражники, надзиратели, наушники, доносчики, мысль узников бьется над тем, как сквозь стены, решетки, запоры, засовы, замки, обманывая доносчиков и наушников, минуя стражников и надзирателей или заручившись их содействием, передавать друг другу вести. История этих изобретений
Вести иногда были важными. Вдруг Кампанелле передали, что один из заговорщиков, священник Петроло, который в Калабрии первым не устоял на допросе, как будто бы раскаивается и решил отречься от своих показаний. Если это правда, из рук обвинителей будет выбит важнейший козырь. Порой тюремная почта приносила слухи не слишком значительные. Вдруг сообщали, что вице-король недоволен ходом следствия, потому что им недовольны в Мадриде. А иногда вестовщики удивляли и вовсе несуразным. Папа-де потребовал прекратить процесс, а арестованных выпустить. Кампанелла понимал — его товарищи, измученные заключением, утешаются химерой. Сказать им, что они верят этому слуху напрасно и тем глубоко опечалить? Укрепить их веру? Тяжко тому, на кого даже сквозь каменные стены с надеждой взирает столько глаз, каждое слово которого жаждут услышать, каждому слову которого верят. Тяжко бремя, которое он возложил на себя.
Опасность, грозившая Кампанелле, неизмеримо больше той, что нависла над ним после первых арестов. Но о предстоящих муках и унижениях, — а унижения страшили его больше, чем муки, — даже о вполне вероятной смертной казни он думал мало. Все силы уходили на тех, кому он обязан служить опорой. Нелегко чувствовать себя отцом огромной семьи, когда она в беде и ждет от тебя совета, поддержки, защиты. Тюремная почта — словами, переданными из уст в уста, запиской, спрятанной в горбушке, строками, подчеркнутыми в молитвеннике, — повторяла и повторяла, твердила и твердила заклинание Кампанеллы: «Держитесь! Мужайтесь! Надейтесь! Даже небесные светила за нас! О том говорят явные знамения! Надейтесь! Мужайтесь! Держитесь!» Когда нужно помочь стольким страждущим и страшащимся, забываешь о собственных страданиях и страхах.
Глава LV
Вдруг Кампанеллу вывели на прогулку вместе с Маврицием и Дионисием. И надзиратели — что за чудо — смотрят спокойно на их встречу и даже — невероятно! — не мешают им говорить друг с другом. Миг ошеломительный! Первое, что замечает каждый, — как страшно изменились его друзья. Кожа окрасилась свинцовой серостью, щеки впали, лихорадочно блестят глаза. На Дионисии и Кампанелле рубища вместо доминиканских одеяний. На Мавриции — он всегда носил щегольские камзолы, обтягивающие панталоны, короткие плащи, широкополые шляпы — отрепья. Но все равно видно — он красив и молод. Присмотрелись друг к другу, улыбнулись, обняться не решились, чтобы их не растащили в стороны. Главное, поговорить. Говорить трудно. Среди толпы заключенных, одновременно выпущенных во двор, они знают не всех. Здесь, рядом, могут быть доносчики. Как узнаешь, что эта встреча, неожиданно выпавшая им на долю, — недосмотр или умысел? Сколько раз толковали они, когда готовили заговор: нужна осторожность! И какими неосторожными были! Дорого заплачено за эти уроки.
Первым заговорил Кампанелла. Он произнес громко, уверенным голосом оратора и проповедника:
— В Неаполе мудрые и опытные судьи! В Неаполе справедливейший вице-король. И судьям и его высочеству уже ясно — никакого заговора не было! Не было никакого заговора! Его придумали в Калабрии мелкие чиновники, нерадивые слуги славной испанской короны, которым нужно доказать свое рвение. Но истина восторжествует! Она всегда торжествует там, где владычествует Испания!
Дионисий согласно кивал головой и повторял вслед за Кампанеллой столь же внушительно и торжественно, что заговора не было, неаполитанские судьи мудры, вице-король справедлив, а Испания — родная мать своим итальянским подданным.