Гражданин Том Пейн
Шрифт:
VI. Как Том Пейн написал небольшую книжку
С Эйткеном они расстались на удивление мирно, и Пейн впервые обнаружил, что шотландец относится к нему не без уважения, по-своему к нему привязан. Эйткен, который был, по мнению Пейна, как никто на свете далек от всяческих эмоций, долго крутил головой и в первые минуты, когда прощался с Пейном за руку не в силах был выговорить ни слова. Пейн знал, что не одна только неотвратимая гибель «Пенсильвания мэгэзин» служит причиной его огорчения; издание, так или иначе, было обречено, и не просто потому, что лишалось редактора, а потому, что в преддверии переворота, назревающего в колониях, воспринималось
Пейн полагал, что Эйткен это понимает, — не как тори и, уж конечно, не как мятежник, а как человек, для которого вместе с уверенностью в прочном порядке теряется всякий смысл существования. Пейн мог лишь пожалеть его.
— Не передумаете? — спрашивал Эйткен.
Как будто в том было дело. Фунт в неделю — приличное жалованье, с лихвой хватает, чтобы жить безбедно, да еще фунтов двадцать у него набралось про черный день от вещей, написанных для других изданий. Может, и правда глупо бросать все это, тем более что путь, избранный им, так зыбок и неясен.
— Это кусок хлеба, и с маслом, — уговаривал Эйткен.
— Нет, не взыщите. Не могу.
— Подумайте, Томас. Затянет вас это безумие, и нехристианская это затея, Томас. От добра добра не ищут.
Однако, увидев, что переубедить Пейна не удастся, шотландец сказал ему ворчливо:
— Лихом-то поминать не будете, Томас?
— С чего бы мне?
— Обычно про человека знаешь, этот — мерзавец, тот — славный малый, а вот вас, Томас, не отнесешь ни к какому разряду.
— Если и было что, — сказал Пейн, — мне корить некого, кроме себя.
Стройный, высокий, белокурый, как девушка, столь же привлекательный, сколь Пейн был неказист, Том Джефферсон пленил его душу и сердце. Джефферсон, по беспощадному разграничению, существующему в Англии, а стало быть, и в памяти Пейна, был джентльмен, и угрюмое, враждебное чувство явилось первой реакцией корсетника из Тетфорда. Джефферсон был красив и изящен, одарен, образован, то есть обладал всем тем, чего лишен был Пейн, так что на первых порах в попытках Джефферсона к сближению Пейн видел лишь мелочной расчет снискать себе с какой-то целью расположение журнала. Желчь, переполняющая его душу, едкой струей изливалась на Джефферсона, и, восхищаясь этим человеком, трепеща от удовольствия, если Джефферсону случалось хотя бы кивнуть ему головой, Пейн, в сущности, делал все, чтобы виргинец стал ему врагом. Однако Джефферсон упорно не желал становиться врагом — Бог знает, чем приглянулся ему неотесанный корсетник с вечным трауром под ногтями, но, видно, было в нем что-то, если хотелось докопаться до сути, скрытой за этой внешней оболочкой. Он делал вид, что до него не доходят ядовитые замечания Пейна, и держался в редактором как с равным, так просто и свободно, что мало-помалу настороженность Пейна исчезла. Входя в ядро Конгресса, Джефферсон был обо всем осведомлен, со всеми знаком и мог существенно облегчить для Пейна журналистские тягости. На несколько лет моложе Пейна, он сочетал в себе юношескую свежесть со зрелостью мужа, и результат был, по крайней мере для Пейна, совершенно неотразим.
Посидеть с ним за чашкой кофе было событием, которое Пейн предвкушал с нетерпением; пообедать вместе было чистое наслаждение, а после вечера, проведенного с ним вдвоем у камина, Пейн весь светился, согретый счастливым теплом, какого до сих пор никогда не знал. Обдуманно, неторопливо Джефферсон выпытывал у него историю его жизни, как не удавалось никому другому; он обладал поразительным уменьем отбирать существенное из бессвязных воспоминаний. Однажды в разговоре он сказал:
— И все же, как бы то ни было, грязь
Фраза повисла в воздухе; Пейн тщетно старался понять, куда клонит его собеседник.
— Бедность — лишь мера вещей, — заговорил опять Джефферсон. — Здесь в Америке встречаешь людей в абсолютной, крайней бедности, но сохраняющих при этом…
— Достоинство, — сказал Пейн.
— Вот. Достоинство.
— Значит, это и есть главное, ради чего мы живем, — сказал Пейн. — Если и существует какой-то смысл в человеческой жизни, он в этом, в достоинстве каждого человека.
— Думаю, да.
— Я это раньше не понимал, впервые почувствовал, лишь приехав сюда, но до конца осознал сегодня, когда сказал вслух. Но это правда — людей десять тысяч лет калечили, попирая их достоинство. Когда умерла моя жена и ко мне хлынули соседи поглазеть на ее бедное измученное тело, — подлое, гаденькое, но все-таки развлечение, когда другого в жизни нет, — и как плату за вход каждый нес с собой что-нибудь съестное, то у меня в голове, прости мне, Господи, вертелось одно: до чего это курьезно выглядит. Если и правда нас создали по образу и подобию Божию, какую же гнусность обратилось это подобие!
В другой раз Джефферсон давал для Джорджа Вашингтона обед в узком кругу и пригласил Пейна. Зван был также Рандолф, и Пейн, узнав об этом, поначалу отказался было прийти — он испугался; слишком дорожил своими отношениями с Джефферсоном и боялся поставить себя в смешное положение перед этими тремя виргинцами, несоизмеримо превосходящими его по образованности, знатности, богатству. Он слышал про Маунт-Вернон, где, подобно некоему феодальному властителю, жил Вашингтон, окруженный сонмами черных рабов, сворами псов, табунами лошадей, с экипажем ценой в две тысячи фунтов; где рекою текло вино, куда беспрестанно наезжала знать; слышал и про Рандолфов: квакеры в Филадельфии без устали плели страсти об этой троице нечестивцев-агностиков, а Пейну не хватало твердых основ, чтоб разобраться, где тут правда, а где вымысел. Что могло дать ему или другому простому человеку восстание если его затевают люди такого сорта? Не стоит ли за этим искусно прикрытое стремление избавиться от диктата английских табачных компаний, не достанет ли им, подобно всем представителям их сословия, жестокости пролить кровь сотен тысяч во имя процветания своих огромных плантаций?
Однако в конце концов он все же поддался на уговоры Джефферсона, дал самому себе зарок хранить угрюмое молчанье, надел самое лучшее свое платье, лучший парик и пошел на обед. Его озадачило, как горячо они трясли ему руку; они о нем знали, читали «Пенсильвания мэгэзин» — даже Вашингтон, который, как полагал Пейн, не читал вообще ничего. Пейтон Рандолф, старший из них, глядел на него жадно, вопросительно, как будто ничего так не ждал, как встречи с Пейном. Вашингтон говорил мало и, если не был занят едой, сидел и слушал, подперев рукой подбородок, с напряжением вниманием на длинном лице, время от времени нетерпеливо морща лоб, — возможно, от досады на собственную непонятливость. Разговор направлял Джефферсон, он и говорил больше всех. А пил, как заметил Пейн, больше всех Вашингтон, хотя пьянел при этом, кажется, меньше, чем другие.
Джефферсона занимала идея независимости; как отвлеченное понятие она привлекала его, ибо полна была безграничных и захватывающих возможностей, однако его подход к ней был чисто умозрительным — Пейн видел, что она существует для него как бесплотная мечта, не более того. Когда Джефферсон упомянул для сравнения отца, который выживает из дому родное дитя, имея в виду, что отец — это Англия, а ребенок — колонии, Вашингтон обнажил в улыбке испорченные зубы:
— Однако ребенок остается членом семьи.