Гражданин Том Пейн
Шрифт:
— Завтра.
— Ладно, желаю вам удачи, — сказал Франклин. — Спасибо, сударь. — И не старайтесь непременно погибнуть. Не испытывайте себя на храбрость. Помните, это всего лишь начало.
Он больше не был Том Пейн; внезапно, словно по неисповедимому мановению, он сделался Здравым Смыслом. Он написал небольшую книжку — то ли вестник надежды, то ли указатель пути; он был чужой в прибрежной колонии, бросившей вызов всему миру. Он был никто, и, однако, сделался каждым, ибо увидел бесхитростным взглядом
И все же толком никто так и не знал, что делать. Фермеры стояли под Конкордом и Лексингтоном. Ополченцы пробирались лесами к отдаленным заставам и выбивали из них малочисленные гарнизоны англичан. Нью-Йорк и Филадельфия принадлежали радикалам, хотя от Бостона, с проклятьями, с кровопролитными боями, им пришлось отступить. Будто неистовое пламя внезапно прокатилось волною по Америке — вспыхнуло ярко вначале, затем пошло на убыль и постепенно от мятежного пожара остался чахлый огонек, который, того и жди, угаснет.
Теперь он был Здравый Смысл.
Как-то, прохаживаясь наедине с собою по Филадельфии прохладным вечером, праздно сворачивая с одной улицы на другую, не желая в эти минуты ничего — ни задушевного тепла людной кофейни, ни горячительного подкрепленья спиртным, ни мужчины рядом, ни женщины — только увидеть себя в натуральную величину, Том Пейн пытался мысленно оценить, что им сделано.
Маленькому человеку одним рывком не дотянуться до звезд. Христос был плотником; он, Пейн, — всего лишь корсетником, акцизным, сапожником, ткачом. Пейн, Пейн, помни о смиреньи, останавливал он себя, и из далекого детства вновь возвращались слова:
— Ты — ничто, ты грязь, прах, ничтожество, тебя ударили по одной щеке, и ты подставил другую. Ты унижен и попран, такова твоя доля, ты вымаран в нечистотах… — Он поймал себя на том, то смеется. — Господи… — Неужели он молился? — О, Господи, как ты возвысил меня.
Любовь в душе его была безмерна, силы — неистощимы. Руки сжимались в кулаки, то разжимались. Все люди — братья.
— Братья, братья мои, — шептали его губы.
Он сказал:
— Да нет, я не схожу с ума…
Бенджамин Раш толковал ему:
— Революция, Пейн, это ремесло, и нам приходится его осваивать, не имея за плечами истории. Мы — первые, потому-то и совершаем промахи на каждом шагу. Нам не существует прецедента, есть только теория, и эта теория гласит, что сила находится в руках вооруженных масс. Я не говорю сейчас об идеалах, о добре и зле, правде и неправде — ни даже об основах морали, ибо в конечном счете все это расхожие лозунги, а единственный настоящий инструмент — это сила.
Пейн кивнул головой. Долгим, трудным, кружным путем он и сам пришел к той же точке зрения.
— Сила всегда была за народом, — сказал он.
— Конечно, огнестрельное оружие тут ничего не меняет. Но просто в мире еще не выработана техника революции. Была разработана техника тирании, обеспеченная
— Условий подходящих не было.
— Пожалуй. Согласен, в данном случае мы имеем нацию, состоящую из вооруженных людей, которые умеют пользоваться оружием — имеем, в противоположность автократии, протестантскую традицию дискутировать, имеем также маломальское представленье о человеческом достоинстве и, что самое главное, имеем землю — столько земли, что хватит на каждого. Таковы благоприятные условия, но теперь нам необходимо овладеть техникой. Миром Бог весть сколько тысячелетий правил человек в железной рукавице — так, думаете, мало нам понадобится времени, чтобы отнять у него власть, а уж тем более удержать ее?
— Об этом не хочется думать.
— А надо. Мы учимся кровавому, страшному делу — технике революции, но мы должны им овладеть как следует. Вы написали небольшую книжку, благодаря ей люди будут знать, за что дерутся. Вы требовали независимости — и она у нас будет, помяните мое слово. Полгода назад вас мешали с грязью, так как знали, о чем вы пишете, а две недели тому назад одного умника из Нью-Йорка едва не вываляли в дегте и перьях за то, что он задумал опубликовать ответ на «Здравый смысл». Тут уже речь не об основах морали, речь о силе — того же рода силе, как та, которую применяли тираны, но только в тысячу раз более грозной. Теперь нам предстоит научиться использовать эту силу, управлять ею. Нам требуются лидеры, программа, направление, но прежде всего нам нужны революционеры.
Пейн снова кивнул.
— Что вы предлагаете делать?
— Подамся к Вашингтону, — сказал Пейн.
— И правильно. Держите ухо востро и не падайте духом. Мы хоть свободный народ, но от рабов ушли вперед всего на несколько поколений. Мы еще будем хныкать, стонать и жаловаться, нам не раз еще захочется отступиться. Мы с трудом подчиняемся строгому порядку, Пейн, и я думаю, что из таких, как мы, получатся хорошие солдаты. Пройдет немного времени, и мы, возможно, позабудем, за что сражаемся, и отшвырнем прочь свои мушкеты. Помните об этом — помните об этом постоянно.
Слава стесняла его, точно платье с чужого плеча. Сделалась вдруг противна Филадельфия, самодовольный, сытый город, в котором вечно болтают без конца, с жаром осуждают других, а сами почти что ничего не делают. На улицах и в кофейнях, где книжка Пейна быстро становилась второй Библией, открыто и свободно говорили о независимости, но в Ассамблее делегаты с Востока все еще выступали против нее. Делегаты из пограничных областей расхаживали по улицам мрачнее тучи, но ничего не могли поделать.