Грех (сборник)
Шрифт:
– Обязательно, Дениса моя, как только вставлю ствол, сразу большим ледяным пальцем тебя наберу.
– И потным.
И вот я дожидаюсь своего часа, смотрю на телефон, трогаю пальцы, ищу в них ледяного пота.
Другой, младший друг, ничего не говорил, вскидывал насмешливые и всё понимающие глаза. Наклонял чёрную голову, я тихо смотрел ему в темя.
– …ну и как ты думаешь? – спрашивал он искренне, хотя сам думал лучше меня, зрение имел непонятное мне, видел редкие цвета и удивительные полутона.
– Я вообще
Мы писали печальные книжки и, втроём, были самыми талантливыми в России. Но первый – старший, белый, и третий – младший, чёрный, друг друга не любили. Зато я любил их обоих.
Старший был буйный и бурный, рыдал и дрался, покорял горные реки, рвал ногтями широкую грудь. Не умел ни от чего отказываться, хотел и счастья, и славы, и покоя сразу – и не мог вынести и стерпеть ничего из этого.
Младший был яркий, звенел голосом, нёс себя гордо, и вся повадка его была такой, словно у него в руках – невидимое знамя. Младшему давалось многое, но он хотел ещё больше.
Утро началось с белым – после разлуки мы встретились в столице. У нас вышло по третьей книжке, и мы колобродили меж лотков, развалов, стендов, усилителей и микрофонов ярмарки, передвигаясь от одной закусочной ко второй.
– По пятьдесят? – предлагал я.
– По сто, – настаивал он.
– По пятьдесят и по пиву.
– Я не пью пива.
Он не пил пива.
– По сто и мне пива, – заказывал я.
К третьему кругу мы были плавны, как бутерброды, намазанные тёплым сливочным маслом. С нас оплывало, мы облизывались, подобно псам, съевшим чужое.
Впрочем, Денис был неизменно уверен, что всякий кус, доставшийся ему, заслужен им по праву.
Я, напротив, каждую минуту своей смешной жизни внутренне хохотал, восклицая: «Кто я? Откуда я взялся здесь? Зачем вы меня позвали? Вы всё это всерьёз?»
Любая полученная мной порция добра и радости казалась мне непомерно великой.
Денис, в свою очередь, смотрелся недовольным любой пайкой. Быть может, из нас стоило вылепить одного вменяемого человека. Хотя, с другой стороны, мне меня вполне хватало, а ему и себя было много.
Мы закусывали бутербродами с красной рыбой. Денис недовольно морщился: рыба была неправильная, не красная и не рыба.
– Ты ведь себе нравишься? – спрашивал он, суживая свои и без того узкие, северные глаза, которые мутнели по мере опьянения, к вечеру превращаясь в натуральную хреновуху, хоть догоняйся ими.
– Ну да! – отвечал я радостно. – Нравлюсь! А ты себе нет?
– В последнее время всё меньше, – отвечал он, но в голосе его отчего-то чувствовалась далёкая нотка неприязни не к себе, а ко мне.
Потом это ощущение проходило, и мы
Чёрный хотел революции сверху, я желал революции снизу, а белый ненавидел любые революции.
– Ты не понимаешь, – говорил он, это была самая частая фраза из числа обращаемых ко мне. – У тебя всё есть, какая к чёрту революция.
– При чём тут «у меня всё есть»?
– Ты не понимаешь.
Я смеялся и в который раз пробовал что-то объяснить.
– Ты слишком быстро говоришь, – прерывал он всегда меня одной и той же фразой. – Быстро и много.
– А как надо?
– Надо говорить разумные вещи.
– Надо быстро говорить разумные вещи. Много разумных вещей.
Белый недобро смеялся, и хреновуха в глазах покачивалась.
– Смешно, – объяснял он свой смех.
Это было его любимое словечко. Вернее, даже два словечка.
Иногда «смешно» произносилось с нежностью, с эдаким мужским придыханием, когда смешное было славным, надёжным, очаровательным.
В другой раз «смешно» ставилось как печать – когда заходила речь об изначально неверном и дурном. Тогда это слово произносилось кратко и глухо.
Ну вот как в моём случае.
– Давай о другом говорить, – предложил я доброжелательно.
– Ну, дав-вай! – отвечал он дурацким голосом, это было другое его любимое словечко.
– Сегодня в магазине пронаблюдал чудесный мужской подарочный набор – пена для бритья, гель для душа и презерватив, – сообщил мне белоголовый. – Это как: побрился, принял душ, надел презерватив и пошёл гулять? Разумно.
Он страстно, мучительно, неустанно любил женщин. Женщины не очень хотели отвечать ему взаимностью, и мне думается, он так и не изменил жене ни разу.
О женщинах я не люблю говорить, и поэтому мы пошли на четвёртый круг молча.
Трезвели потом на улице, гримасничая розовыми лицами.
– Какой красивый июль, облачный и медленный, уплывает из-под… глаз, – сказал я, прервав молчание. – Мне уже надоели прежние названия месяцев. Июль надо переименовать в Месяц Белых лебедей. А ноябрь – в Месяц Чёрных журавлей.
– Тогда можно было бы говорить: «Не стреляйтесь в Белых лебедей», – завершил мою мысль белый и смахнул каплю хреновухи с щеки. Он иногда плакал, умел это.
День продолжился с черноголовым.
Черноголовый разводился с женой. Он не любил женщин, зато они любили его безусловно и проникновенно. А черноголовый любил политику, ему нравилось находиться внутри неё и делать резкие движения.
Он быстро сделал жаркую карьеру, и его безупречно красивое лицо, гимназическую осанку, прямые жесты возмужавшего, разозлившегося, но по-прежнему очаровательного Буратино часто можно было наблюдать на собраниях упырей, отчего-то именовавших себя политиками.