Грех жаловаться
Шрифт:
Марик был самым неустроенным, тоже работал лаборантом, но в патанатомии, а учился в Калининском пединституте, заочно. «Зачем ты уезжаешь, Марик?» – решился спросить его Женя: ясно, что Марик нигде не устроится. «Надоело, понимаешь, надоело. И бояться, и терпеть. Что я здесь хорошего видел, кроме своего обоссанного подъезда?» Жене захотелось сказать: «Подъезды своих друзей», но друзья-то тоже все уезжали. Они сильно выпили – спирт, какое-то вино, – пошли гулять по ночной Москве, и вдруг Марик стал крушить автобусные остановки: стеклянные секции легко выпадали, со звоном разваливались на куски. Женя пробовал его на бегу образумить: «Слышишь, свистят, ты никуда не улетишь», но было не страшно. Забежали во двор. «А ты чего не уедешь?» – спросил Марик. «Зачем? – мне и тут плохо», – пошутил Женя,
– Вот, посмотрите Малера, – сказала продавщица. – Много Малера вышло: Пятая, Седьмая, Восьмая.
Вдруг раздался громкий веселый голос:
– «Любимые песни Ильича»! – человек, который это произнес, держал в руках пластинку с физиономией Ленина. Женя узнал его, занятный тип, он бывал на всех сколько-нибудь интересных концертах. – Какого такого Ильича? Петра Ильича? – и все вокруг заулыбались. Кончалась, кончалась советская власть.
Женя взял Восьмую симфонию Малера, пошел слушать. Господи, как много всего. Солисты-певцы, двойной хор, хор мальчиков, мандолина, челеста, рояль, фисгармония, а потом еще и орган. Посвящается немецкому народу. На развороте альбома прочел перевод заключительных слов: Здесь заповеданность истины всей. /Вечная женственность тянет нас к ней. До Вечной женственности еще слушать и слушать, а пока что надо изжить вчерашний день.
Вчера было четырнадцатое нисана, еврейская Пасха, Гриша с родителями устроили себе проводы и Седер одновременно и позвали тех, кто скоро уедет, и тех, кто остается, в их числе Женю. Было застолье, с чтением молитв, вполне всерьез, и удалили из дома все квасное, как предписано. Был и марор – горькая зелень, в память о египетском рабстве, и харосет — смесь из тертых яблок, еще чего-то и вина – глина, из которой евреи лепили кирпичи, и хазерет – растертый хрен, и ритуальные четыре бокала вина, и особый бокал – для пророка Ильи. Владимир Маркович зажег свечи и начал: Барух ата, Адонай… Кажется, он был тронут – никогда уже больше он не произнесет этих слов. Разламывали и раздавали мацу и прятали кусочек ее – афикоман, чтобы потом искать и найти, и зачитывали ответы на вопросы воображаемых сыновей – умного, нечестивого, простодушного и того, кто не знает, как спросить. В этом году – здесь, в будущем – на земле Израиля. В этом году – рабы, в будущем – свободные люди… По-русски непоэтично, поэтично на иврите.
И худо поступали с нами египтяне, и изнуряли нас, и возлагали на нас работу тяжкую… – и читали о десяти казнях египетских, и благодарения: Если бы Он вывел нас из Египта, но не судил бы их, – нам было бы достаточно. Если бы Он совершил суды над ними, но не над их богами, – нам было бы достаточно. Если бы Он судил их богов, но не умертвил их первенцев, – нам было бы достаточно… Священную историю гости знали по-разному. Одна пожилая дама перепутала Египет с Содомом и поинтересовалась: «Гоморру-то за что?» Объяснил Гриша: «Это вроде Нагасаки».
«На будущий год в Иерусалиме» – без него, без Жени. «Ты тоже уедешь, даю крайнюю плоть на отсечение, – сказал Марк. – А не уедешь – сопьешься или прибьют тебя в подворотне за три рубля. Сейчас такое начнется…» Они уже перебрались в Гришину комнату – Женя, Гриша, Марк, Шурочка. «В том, что останется от совка, музыка будет без надобности. Как и медицина». Тут только Женя заметил: Марк его не любит. «Ну что, на будущий год в Иерусалиме?» – спросил Гриша и налил водки – всем. Вопрос тоже вроде бы относился ко всем.
Женя вспомнил: стоит только евреям одновременно захотеть, и явится Илья-пророк – так говорилось за трапезой. «А почему вы не можете все вместе захотеть?» Это «вы» было большой его ошибкой. «Видишь ли, дружок… – начал Марк, и Шурочка заулыбалась, – а почему вы не можете, например, взять и вылечиться от алкоголизма – все вместе?»
Гриша еще надеялся на мирное прощание: «Правда, старик, ты бы тоже ехал. Хоть в Европу». Женя покачал головой: тут родители, Валя. «Ого, Валя?! – обрадовался Марк. – У обоих бабские имена! Девочку хотели?» Марк угадал, только в их компании не принято было быть жестокими. «Ну ладно, ребята, мне завтра вставать – субботник».
Женя снял наушники. Ох черт, совсем он забыл про субботник. Ладно, из института не выгонят.
«Коммуни-стический субботник», – членораздельно выговорил Марк, и Шурочка снова улыбнулась. Гриша, добрая душа, объявил, что тоже пойдет на субботник – попрощаться и бабам помочь двигать мебель. «Хрен с ним, с субботником, – Женя остался, – а почему вы вечно болеете против своих?» «А они мне никакие не свои, – ответил Марк, – и вообще, что за вы? Ты понимаешь хоть, что мы сегодня празднуем?» Да, сказал Женя, понимаю, и Спаситель наш в Великий четверг говорил вот ровно эти слова Агады. «Ах, Спаситель ваш? – Марка было уже не остановить. – Ты, значит, тут из этнографического интереса? Ты, может быть, любишь евреев? Или только зверюшек? Почему не идешь ХХС восстанавливать? – так они называли Храм Христа Спасителя. – Они его сначала разрушили, а потом восстановят – и все с пафосом!» – «Теперь у них принято думать, что это мы его разрушили, – подала голос Шурочка. – Женя, а с твоими мнениями надо бы бороду отращивать».
Женя все же поднялся. И никуда не ушел – голова закружилась от смеси вина с водкой: «Если боитесь, что я скажу глупость, не зовите в гости». – «Да нет, тут не глупость…» – это уже Гриша. «Как же вы не видите? – продолжал Женя. – Что-то интересное начинается. Пусть даже все плохо кончится, сейчас отчего не порадоваться? Почему надо быть против всяких попыток возрождения?» Вдруг стало тихо. В дверях появился Владимир Маркович: «Женя, вы только что сделали единственное разумное антисемитское заявление, – он помолчал. – Так и есть. Но вы же знаете, чем оборачивается для евреев национальное возрождение. – Он еще помолчал. – Вы, оказывается, в Бога верите? – спросил серьезно, без иронии или почти без иронии, только он так умел. – И Символ веры христианский помните? Так сказать, Credo?» Никто не улыбался, даже Шурочка поглядела на Женю сочувственно. Попробовать? Ох, нет, то есть да. Ничего он не помнит. И вышед вон, плакал горько. Они и не думали выгонять его.
Ужас, какой ужас… Ужас и одиночество. Здесь, в магазине, попробовал думать о Боге – он никогда не сомневался в его существовании, но – как бы это сказать себе? – никогда и не переживал его. Музыку вот слушал, а Бог – ну что Бог? Бог большой. И вышед вон, плакал горько – снова вспомнил евангельскую строчку – и внутри зазвучало: фа, си, до, ре, в си-миноре – Erbarme dich, «Сжалься, Господи».
Не хватало плакать еще тут. Зло хлопнул крышкой проигрывателя – надоел этот Малер!
– Вам плохо, молодой человек? Покупать сегодня что-нибудь будете? – иначе выразить ласковое чувство продавщица не могла. – Да, да, Малера, Пятую и Седьмую, по два девяносто. По дороге от кассы увидел пластинку – Эмиль Гилельс. Как ни нелепо – еще пять минут, поставил последнюю дорожку: Бах, прелюдия си-минор. Гилельс часто, в последние годы жизни – почти всегда, играл ее на бис.
Конечно, Женя все это слышал и даже живьем: си, ре, ми, фа, ми, фа, ми, ре, потом си, ми, фа, соль, фа, соль, фа, ми, дальше ля, до, ре, ми, ре, ми, ре, до и снова си, ре, ми, фа, ми, фа, ми, ре. Тоника, субдоминанта, доминанта, тоника. Три блатных аккорда, все квадратное, а каждый раз – до слез. Значит, дело не в квадратности, не в ней одной. «Всякая фраза, – думал Женя, – у Малера ли, у Мендельсона, содержит человеческие чувства – ярость, грусть, веселость, отчаяние. А у Баха этого нет, совсем нет, оттого и играть его трудно, почти невозможно. Все играют Баха, и на всем, и иногда неплохо, да вот – не так. Сколько ни занимайся. Слава Богу, есть Бах. Да и Гилельс».