Греховно и неприкосновенно
Шрифт:
Близится конец - но жил-то зачем?
Помереть помер - а кого одел или накормил?
Ушел- а зачем приходил?
В определенной точке этой траектории мы покинули Гринфилд.
Когда шкатулка наполнилась банкнотами, родители собрали пожитки, отец запер дверь, мама поплакала, поцеловала стойку ворот и сказала: "Будь благословен, мой дом, и дай бог никогда тебя больше не видеть".
В другрй точке кривой связи моих родителей внезапно прервались.
Как туманным утром их нашли у дороги, закоченелых, оскаленных, изумленных тем, что всё может закончиться совершенно бессмысленно -
Курю и думаю о зловещей скупости того, кто отпускает нам дни. У меня было вдоволь возможностей, чтобы разглядеть его недоверчивую физиономию ростовщика, - после гибели родителей меня взял к себе священник, я драил у него подсвечники, мыл пол, пел в воскресном хоре, а оставшись в одиночестве, подолгу смотрел на бледное божье лицо, лицо морфиниста, и пытался понять, кто и почему дал ему такую власть, почему именно он перебирает четки наших дней и рвет их, когда вздумается. Чем заслужил он свое могущество?
Страданиями? Почему же он, настрадавшись, не научился великодушию? Мудростью? Почему тогда, будучи мудрым, он лишает нас права быть неразумными? Кто, спрашивается, позволил ему останавливать часы как раз в тот момент, когда ты особенно крепко привязался к их бодрому ритму?
В восемнадцать я уехал в город, на пикапе развозил по адресам сорочки из прачечной, потом меня приняли в театральную школу, потом я заболел, попал к доктору Скиннеру - вот и всё. Двадцать три года по современному летосчислению. Двадцать три оборота Земли вокруг Солнца.
Двадцать три дня рождения, из которых мне не запомнилось ни одного.
Впервые это произошло года три назад. Я тогда посещал театральную школу Гровса, считался подающим надежды молодым актером. То ли в апреле, то ли в мае я как-то прилег отдохнуть, и вдруг меня захлестнула какая-то волна, руки задрожали, грудь пронизала боль, сердце заколотилось - и тогда я увидел ту крутую улочку, до того крутую, что фонарные столбы с трудом удерживались на ней. По улице гордо вышагивал Мастер-Зонтичник, но я знал, что ТАМ никогда не бывает дождя и люди никогда не пользуются зонтами.
Воспоминания мои отрывочны.
Весело катились куда-то тележки, запряженные пони; из-под копыт у них то и дело сыпались искры, как вспышки магния у фотографов прошлого; искры мимолетно высвечивали "чертово колесо", оно замирало, как на стоп-кадре, но с игривой фантазией раскрашенные дверцы кабинок продолжали жить своей жизнью. Ага, вот еще что: голуби, их кокетливая торжественность. В свадебных нарядах вышагивая по перилам балкона, они стеснительно поглядывали вниз, дождем сыпались цветы, ободряюще звучал хор, исполнявший марш Мендельсона, однако Горемыка, ОШИБИВШИЙСЯ у тира, громко свистнул и сорвал всю церемонию - гости разлетелись кто куда, и только молодожены
Мы собрались перед шатром, ждали сюрпризов. Голос Мага еще не умолк, когда на пороге показалась гордо вышагивавшая на задних ногах Двухголовая Овца и начала свой номер: одна голова задает серьезные вопросы, другая отшучивается.
– Который час?
– спрашивает первая.
– Тот же, что и вчера в это время, - отвечает головашутница.
Это начиналось со мной в послеобеденные часы, задолго до заката. Я подозревал, что у меня какая-то болезнь, скорее всего поразившая мозг, но сопротивляться ей не пытался. Старался до двух управиться с делами, забегал перекусить на скорую руку к Мариэлле и спешил в Брэдфорд, к себе в мансарду, где запирался, закрывал окна, растягивался на кровати и ждал. И оно приходило - как облегчение, как возможность не прятать свою ущербность, еще точнее - как бегство от нее в неизвестность. Я ждал, скрестив руки на груди, и тогда...
Сначала я вижу улицы: невообразимо крутые изборожденные глубокими колеями, привычные к тяжелым шинам. Вдали возникает молчаливый Мастер Зонтичник. Горемыка летает над тиром, зазывая посетителей, я ступаю на мостовую...
Я сразу заметил, что ТАМ события происходят в ирреальном времени. Я бродил ТАМ часами, сутками, а когда пробуждался, оказывалось, что прошло всего несколько минут.
Значит, мой мозг растягивал мгновенья и строил из них мою вторую жизнь. Что это была за жизнь? Почему она столь властно вторгалась в мою повседневность, запутывая цепь реальных событий?
Этого я не понимал, пока не встретил Оразда - во время не то третьего, не то четвертого обморока.
Сразу хочу предупредить: Оразд не человек. Я вообще понятия не имею, что это такое. Назовите его как хотите: образом, мыслью, состоянием, сгустком энергии или флюидов - ошибки не будет. Оразд это Оразд, вот и всё. Верно и то, что порой мне, кажется, удавалось различить какие-то детали, заставлявшие думать, что он все-таки человек: то нога мелькнет, то уши или нос, - но вообще-то я был глубоко убежден, что с людьми, с нашим миром, со всем, что нам понятно, у него нет ничего общего.
Он существует и должен существовать, но как и зачем - поди догадайся.
У обочины находилась маленькая пивнушка, там я остановился промочить горло. В забегаловке было грязно, я с трудом проложил себе путь между мусорными ящиками и горами скользкой от жира посуды, наступил на нескольких ленивых тараканов, паломниками отправившихся к сточному желобу, их жесткая броня хрустнула у меня под ногой - тогдато я его увидел.
В полном одиночестве он грелся на печке, которая давно уже не топилась.
– Печка-то холодная, - говорю.
– Неважно, - отвечает он.
Так и познакомились. Он просто назвал свое имя, ничего к нему не прибавив, а меня уже тогда смутно обеспокоила его неуловимость.
Наверное, поэтому я его спросил:
– А что ты такое?
– Я-то?
– и он надменно улыбнулся.
– Ты не знаешь, кто такой Оразд? Медленно приподнявшись, он снял касторовый котелок, прижал его к животу и с важностью представился: - Оразд, поддерживающий равновесие энтропии. Рад познакомиться.