Гремите, колокола!
Шрифт:
…А ее взгляд на людей столь же прямой, сколь и снисходительный, лишенный каких бы то ни было уловок и не замутненный никакими побочными соображениями, кроме естественного отношения к фактам жизни. У нее не было безнадежно плохих и никчемных людей. И все больше убеждался он, что и к нему возвращается этот открытый и доверчивый взгляд, который всегда был присущ ему в молодости. Все громче звонил тот колокол, от которого лопается скорлупа так называемого житейского опыта.
И вновь его охватывало двойственное чувство радости и вины, что до этого он не знал ее. Запоздалое узнавание все глубже уводило его в ее страну. Она еще чревата была землетрясениями. Там продолжали бушевать вулканы.
«23 июля
Здешний мир мой кончается. Быть
24 июля
Тяжко. Скорее бы все пережить и забыть. Плакать нечем, а тяжело. Знаю, что они думают обо мне. Эти ночные прогулки с Алешей, уединения. Но это неправда. Наши с Алешей отношения бескорыстные и чистые. У людей порой избыток нежности, ласки. Хочется кого-то согреть ею, приласкать. Это не любовь, а просто понимание души. И в Ростове мы ходили обнявшись по улицам, немного опьяненные друг другом. Ни поцелуев, ни многозначительных пожатий и т. д. Было хорошо. А любить я просто не могу. Он навеки во мне. Моя боль, нежность, ласка».
Вот почему и в Москве она ни разу не обмолвилась об Алеше, Так и есть, связано это с теми двумя разговорами летом у них дома, которые, в свою очередь, — оба — связаны с приездом Скворцова. Первый раз он заезжал к ним на своем мотоцикле один по пути из Ростова, а во второй раз привез в люльке и свою молодую жену. Первый раз, увидев у них Грекова с сыном, он лишь мимоходом поинтересовался, сколько Алеше лет, и, получив ответ, перевел взгляд на Наташу:
— А тебе уже исполнилось восемнадцать?
За мучительно покрасневшую Наташу, на которую он пристально смотрел своими янтарными, навыкате глазами, ответила мать:
— Нет, но скоро исполнится.
И тут же выяснилось, что Наташи за столом уже нет. Ее как ветром сдуло. Вслед за ней немедленно поднялся и Алеша, провожаемый сощуренным взглядом Скворцова. Молчание разрядил тот же Скворцов, картинно поднимая в руке фужер с вином.
— Выпьем за любовь!
На том все и ограничилось, если не считать, что Наташа и Алеша после дня два или три ходили на Дон порознь и почти не разговаривали друг с другом. Пожалуй, больше всего отражалось это на Грекове, который и бледнел и подавленно вздыхал за столом, украдкой бросая на них недоуменные взгляды. Тем сильнее бросилось в глаза и то, что, увидев потом, как Наташа с Алешей вместе вытаскивают на берег лодку, приехав из очередного пиратского рейса, он сразу стал шутить и беспричинно смеяться.
Но во второй раз, когда Скворцов приехал с женой, все обошлось не так благополучно.
— А это, Валюша, и есть тот самый Алеша, о котором я тебе говорил, — сказал он, по-кавалерийски соскакивая с мотоцикла.
Что именно он мог говорить своей жене, Скворцов не пояснил, но это и так стало ясно после того, как она простодушно всплеснула руками:
— Да он действительно уже жених. Ну, так, значит, Наташа, скоро гуляю на твоей свадьбе. Обещаю тебе напиться пьяной.
Ничего такого, чего не говорили бы в подобных случаях другие взрослые, она не сказала. Пошутила, как обычно все шутят. И вообще ничего худого о молоденькой жене Скворцова нельзя было сказать. Прекрасный работник, заботливая жена. Просто и она принадлежала к тому типу женщин, которые не могут отказать себе в удовольствии хотя бы мимоходом внести свою лепту в устройство чужого счастья. К тому же Наташе она искренне желала счастья.
И… конечно же все испортила своими словами. Семена их упали на почву, уже взрыхленную Скворцовым, и дали всходы.
Вот почему и тогда, еще перед отъездом Грековых в Москву, Наташа как отрезала свою дружбу с Алешей, и теперь, в Москве, она совсем не встречается с ним, даже не перезванивается по телефону. Была чистая дружба, скрепленная Доном, лесом, матросами, проплывавшими мимо их острова пиратов. Вместе валялись на сене, подсмеивались над предками, а иногда Наташа даже позволяла ему приходить к ней на веранду, и они крутили там не серьезную музыку, а все одну и ту же «Джамайку», — и все сразу исчезло. Мог быть у Наташи товарищ, который ей так нужен, и — нет его. Своими намеками добрая, в сущности, женщина заставила ее содрогнуться от мысли, что в ее дружбе с Алешей может содержаться что-то нечистое, чуть ли не измена ему. И этого было достаточно, чтобы она немедленно отказалась от дружбы.
Теперь понятно, почему и Алеша разговаривал с Луговым по телефону так мрачно. И хорошо еще, что Грекова тогда не оказалось в Москве. Как бы Луговой смотрел в глаза своему другу? Каждую минуту он мог задать ему вопрос, почему это Наташа не показывает к ним глаз в Москве, и ответить на него было бы не так просто. Нет, это замечательно, что как раз в это время в Братске пускали новую гидротурбину.
«25 июля
В неизбежные минуты сомнений, разочарований и отчаяния есть ли рядом с тобой любящее сердце?»
Теперь уже и Луговой знал, как он, в сущности, там одинок. Особенно после того, как покончил самоубийством его единственный друг. Недаром же при каждом удобном случае, между концертами, он садится в самолет и летит домой… Кажется, все, что только можно было узнать о нем, Луговой узнал, а многое почувствовал и сопоставил. И он сам не заметил, как из одной тревоги у него вызрела другая. Даже отсюда все более отчетливо становилось видно, как емутам трудно. И, вероятно помня о былом равнодушии к нему до конкурса, он теперь так боится сойти с орбиты. Едет с концертами из города в город, в Европу и обратно, а менеджеры подстегивают его: «Давай, давай!» Менеджеры всюду одинаковы. Их не интересуют ни Бетховен, ни Прокофьев, ни Брамс, им нет дела, что на ночь он должен глотать таблетки, чтобы уснуть. Он уже еле держится на ногах и весь уже светится. Одни глаза на притененном усталостью лице. «Давай, давай!» И он не вправе сойти с орбиты. У него почти совсем не находилось времени, чтобы остаться наедине с Бетховеном, Прокофьевым, Брамсом, с небом, звездами и с самим собой. Нет, давай, пока еще мы не отвернулись от тебя, пока еще заполняются концертные залы на орбите твоего пути и в тебе самом не иссяк этот огонь, притягивающий к тебе других. Пока еще не прошла на тебя московская мода, хотя, впрочем, ты уже и не сенсация номер один. Но все еще неотразимо твое обаяние, распространяющееся на людей, и все еще добровольно следует за тобой по орбите твоя клака.
Но все-таки самым громким оставался гул этого колокола тревоги, не умолкающий ни на час со дня ее отъезда. Что бы он ни делал и какой бы повседневной заботой ни были отвлечены его мысли, Луговой все время вслушивался в себе в этот гул, подобный степному набату в час летнего полдня. Не тому благовестному звону, который, помнилось, обволакивал его в дни деревенского детства, а тому более позднему бою колоколов над степью, который почему-то остался в его памяти сопряженным с черной кожанкой отца, отъезжающего от двора на тачанке волревкома.
Да, это был набат. И это он лишал его сна. Что только не передумано было за эти ночи, по каким только дорогам не приходилось блуждать ему и какие только самые невероятные фантазии не посещали его.
Вот, казалось бы, не такое сейчас грозное время, как когда-то в его молодые годы, ничем не омрачено небо, но тогда ему не нужно было раздумывать, как помочь, если близкий человек оказался в беде. Или заслони его собой, или вынеси на себе его, раненого, из боя. А теперь чем можно было помочь ее раненому сердцу? И время другое, и в предгорьях Альп осталась его лошадь Зорька. Та самая Зорька, на которой он смог бы переплыть и через океан, чтобы украсть там и привезти ей сюда под крылом бурки этого расчудесного парня, который умеет извлекать своими длинными пальцами из рояля такие звуки, что не только ее сердце начинает гореть как в огне, но и перед взором Лугового опять как воочию встают его товарищи и опять он с ними совершает этот последний казачий поход от Кизляра до Австрийских Альп. Светом луны залита степь, горят по обочинам дорог скирды, озаряя черноту ночи и белый снег, и эскадроны движутся, колыхаясь, среди песчаных бурунов Терека, среди донских могильных курганов, через Днепр и через Дунай и выходят к Будапешту.