Гремите, колокола!
Шрифт:
Марина трясла его, и, открывая глаза, никогда еще не испытывал он такого огорчения оттого, что его так не вовремя разбудили. Так и не сказаны были те самые слова, которые обязательно надо было сказать.
Марина спрашивала:
— Что с тобой?
— А что?
— Ты кричал на весь хутор. Тебе что-нибудь снилось?
— Не помню… Кажется… Может быть… Но ты, пожалуйста, не уходи. Я постараюсь вспомнить.
И он уже не отпускал ее от себя.
«30 сентября
Насколько счастливей была я в минувшем году! Здесь разве я ближе к нему? О да, Большой зал, зал Чайковского… Но там, на воле, среди полей, под ветром, я ближе. На моем пути много страданий,
Какие у нас дома звезды, небо! Лунная дорожка на воде и облака! Как там и музыка звучит по-другому!
Почему для многих музыка развлечение? Почему взрослые люди главным считают иное? Почему? Неужели я не права? Неужели и я пойду по той же дороге? Как это больно!
2 октября.
Ходила сегодня после института по улицам. И все звучит тема из 3-й сонаты Шопена.
Зачем искать далеких звезд? Для неба их краса. Любуйся ими в ясну ночь, Не мысли в небеса, —говорит Гёте. Но если это мой единственный свет? Что делать? Почему так тоскую сегодня? Нет, не надо ничего. Быть свободной. В простой одежде, среди цветов, трав, деревьев, под светом луны, звезд! Жить, любить, быть с тем, кто дороже всего. Были в этом году минуты счастья. Тревожного, печального, но большого. Помню весной лепестки яблоневых цветов, подснежники, мутный Дон, теплый ветер… И 2-й концерт Шопена.
Но так ведь жить все время невозможно? Ведь не всегда я была счастлива. Есть ли выход из этого круга? А что ждет? Любви быть не может. Ради нее можно что угодно. Или надо, чтобы я выстрадала, поняла, что это не шутка, не развлечение, а любовь? Кто даст мне силы выстоять, укажет путь?
Написать все папе? Почему-то кажется, что он может понять. А потом? О, нет сил… Так больно, когда знают о твоей любви, о самом дорогом… Что же?
8 октября
По-моему, счастье все-таки в моих руках. Да, я смогу жить только на воле. А что мой английский язык? В конце концов, можно учиться и заочно. Свобода, свежий ветер, тихая ночь. Люди несчастны и все-таки боятся потерять то, что у них есть. Да, счастье в моих руках. Хочу на родину своей любви».
Он считал ее ребенком, а у этого ребенка оказалось такое большое сердце. И никто не поспешил к ней на помощь. Не столько тогда, в раннем детстве, когда она, бывало, падая и ушибаясь, прибегала к нему и, как бы ни велика была ее боль, ее всегда можно было утешить, — не столько тогда нуждалась она в помощи и защите, сколько теперь, когда ее сердце ушиблось об эту скалу, и, несмотря на то что ему уже так больно, оно ударяется об нее еще и еще, чтобы вновь и вновь испытать эту боль и сделать рану, нанесенную острием скалы, еще глубже.
«15 октября
Почему я боюсь потерять Москву? Да, Большой зал… Но воля, воля. Я буду бороться за нее, за свою любовь. Я преступница, что до сих пор не предпринимала ни одного шага к действию. А что меня ждет? Ведь родители столько пережили из-за меня, а я вдруг все брошу…
Есть тысячи „но“. Меня многие не поймут, осудят? Как это? Бросить Москву, институт… Но что ждет меня здесь? Его здесь нет и не может быть. А если ошибусь? Ну, тогда пойму это душой и не буду жалеть. А потом… У меня ведь никого нет, кроме родителей… Они скучают без меня так же, как и я без них. Я принесла им столько горя. Может, я смогу быть им опорой, надеждой. Буду ходить в степь на обрезку виноградных лоз, на прополку бахчи. Буду помогать деду Муравлю пасти табун, ездить за Дон. Но только не так жить, как сейчас. Может, если рассказать папе, он поймет меня?
19 октября
Весеннее половодье, разлив, прелюдия Рахманинова. Да, капельки росы, туман, утренняя свежесть. Хочу на родину любви».
И все больше он склонялся к тому решению, которое сперва казалось ему таким неприемлемым, что он гнал его от себя. Ни один отец и ни одна мать не смогли бы с ним согласиться. Иначе надо было отказаться от той единственной опоры, которая еще и оставалась у него, когда тревога загоняла его в угол. Только эта опора и поддерживала его. Как бы ни было, но ведь сейчас она не где-нибудь на глухом бездорожье, она учится, а все остальное — возраст. С возрастом это и пройдет, войдет в свою колею, а там… Там, может быть, она и сама взглянет на это иначе.
Но однажды запавшее в долгие часы бессонницы семя уже дало росток, и шильце его упорно пробивалось наружу. Заканчивая листать дневник, он и сам не заметил, как эта мысль уже перестала пугать его. Если бы она не надеялась, что хоть теперь-то, впервые в жизни, он сможет ее понять, она ни за что не доверила бы ему то, что являлось величайшей тайной ее сердца. И теперь она ждет от него того единственного слова, от которого, может быть, зависит вся ее жизнь. Впервые в жизни ждет того решения, которое будет созвучно решению ее сердца. Пусть и он и она когда-нибудь раскаются в нем — иного сейчас не может быть. Любое другое было бы и жестокостью и насилием над ее изнемогающим сердцем. И неужели в то время, когда она так ждет, он еще и теперь будет медлить, оставаясь в плену своих страхов и уязвленного родительского тщеславия, во власти условностей и предубеждений?
И однажды он явственно ощутил, что так испугавшая его мысль уже выколосилась и созрела для урожая.
Но и собирать этот урожай он был не вправе без Марины, ее матери. А для этого надо было преступить строжайший Наташин запрет: «Только, папочка, не показывай никому, иначе мне трудно будет жить…» Но с тех пор как впервые прочитал эти строчки, он успел прожить целую жизнь и остановился перед необходимостью принимать решение, которое и не мог и просто был не вправе принимать один. Когда-то давно он уже попытался пренебречь материнской тревогой Марины и, кто знает, не расплачивается ли теперь за свои небрежные слова. «Молодое вино побродит и перестанет». Нет, не перебродило. Да и будет ли, в конце концов, нарушением ее тайны, если о ней узнает не кто-нибудь иной, а ее же мать?
Когда он вошел к Марине в комнату с Наташиным дневником в руке, Марина уже закончила расчесывать на ночь свои длинные каштановые волосы и, стоя у кровати, взбивала подушку. Рядом на стуле лежала ее книга с заложенными меж страниц очками.
— Ты сегодня, должно быть, устала? — спросил он виновато.
Он мог бы и не спрашивать ее об этом, зная, что именно сегодня у нее было два трудных случая. Любава доскрывалась со своей поздней беременностью до того, что пришлось принимать у нее роды прямо за Доном на ферме, и Рублев домучил свою язву вином так, что и его пришлось везти из степи прямо в город на операционный стол. Но, спрашивая у Марины, заранее знал Луговой и то, как взглянет она на него своими все еще прекрасными глазами и ответит: