Гримасы улицы
Шрифт:
Сережка проводил ее взглядом и тоже пошел.
День проходил тоскливо и ничего не обещал. Напрасно Сережка пробовал просить копеечку. Никто не подавал. Пробовал в чужой карман, и тут ничего не выходило. «Ну, и денек же выпал», — думал он и сердито чесал затылок.
Марфутка задержалась долго и вернулась к пяти часам усталая и распаренная.
— Я думал, ты под машину попала, все кишки перевернуло, — заговорил Сережка.
— Сволочь, легаш проклятый! Доверила иму, дура, вымыла и все прочее, а он, стерва, в шею мне. Так и ушел. Только задарма бутылку пива с им выпила. Другого сблатовала, а он говорит: «есть вот 3 целковых — хочешь, идем». Ну,
— Сволота! Ты бы в морду ему хряснула, ну, и вся. А там хоть выспится на тебе–все равно терпеть, а зло сорвать бы надо. Ну, пойдем теперь выпьем у армяшки, закусим, да и ночлег искать пора, — предложил Сережка, и они спустились в низок по Садовой.
Как ни тяжел был их трудовой день, а все же скоро терялся он в памяти. Каждая выпитая рюмка вина являлась возбудителем героизма и проказ. Только тот, кто не пил вина, не испытал этих дразнящих чувств, зовущих равно на подвиг, как и на преступление.
Поздно вечером они шли на покой, стараясь уйти подальше от людей, уйти в тихую сторону, где ни злые, ни добрые люди не остановят их. Шли они в парк, где лежит спокойный пруд, покрытый зеленой плесенью.
— Ну, вот здесь и уснуть можно. Знаешь, вдвоем все же верней и дело какое обсудить, а в ночлежке нынче не того. Из МУРа погуливают, да все такие, что и не узнать: свои ли, чужие ли, потому из своих много теперь скурвилось.
Марфутка ничего не ответила. В голове у нее кружилось и хотелось спать. Она молча опустилась к дереву и, широко открыв рот, сразу захрапела. Из–под грязного платья виднелись голые ноги, похожие на обрубленные куски почерневшего от дождей дерева. Сережка прилег к ней и, вытянувшись, прислушивался к долетавшему говору. Слышалось, как на пруду бабы, плескаясь, полоскали белье и, брызгаясь, заливались долго не смолкавшим смехом, катившимся далеко по вершинам потемневшего парка.
— Уморилась, бедняжка, — заглядывая в лицо Марфутке, прошептал парень и, как бы невзначай, забросил руку ей на грудь и прижался.
— Отстань, без тебя тошно, — протянула Марфутка.
— Я так, немного, — тихо ответил он и смелей к ней прижался.
Ночь, как старуха, нарядившаяся в лохмотья опускавшихся облаков, прикрыла их. Куча грязных лохмотьев долго ворочалась, временами, казалось, вздымалась и росла…
— Спи. Светать скоро будет. Чиво это развозился, как жеребец, — оттолкнув его, лениво простонала Марфутка. Парень сунул руку ей под голову, крепко прижал ее к себе, немного подумал и живо захрапел, пригретый ее дразнящим телом. Нежная пелена выплывавшего месяца дразнящей лаской озарила их. Город давно замолк, прервался топот тяжелых колес, на площадях беззвучно замерли автомобили. И парк, выравниваясь косматыми вершинами, молча оглядывал себя в гладком зеркале уснувшего пруда. Большие окна домов глядели розоватыми глазами ночников, как будто притаились и лениво молчали…
Вскоре стало светать. Где–то на фабрике протяжно завыл гудок, как бы от злости врывался в Сережкины уши, будил его. Он повернулся на другой бок, но свист гудка заставил его подняться.
— Ну, гадина! Чем свет разорался, — выругался он и, потягиваясь, засмотрелся на девку.
Марфутка, вывернув голову на корнях дерева, протяжно всасывала утренний туман, который, неохотно отрываясь от пруда, стелился по шершавому косогору. Ее посиневшие ноги были покрыты затасканной бахромой кружев опустившейся юбки.
— Тоже краля, — присмотревшись, подумал парень. — Как есть такая, какими на Смоленском торгуют…
Далеко на горизонте уже зажигалось зарево восхода. Позолоченные кудри облаков, как сгустки акварели, разбросались далеко по голубоватой синеве неба и глядели бледными спинами. Красота далеких родных степей вспомнилась Сережке, и что–то больно ущемило ему сердце. Вспомнилось ему, как он с отцом в такое же утро разбрасывал сеть и громко аукался. Вода подхватывала его и живо перебрасывала на другой берег. И показалось ему, что вот и теперь он там хлещет веслами по воде, набирает в себя свежего воздуху и аукает, что есть только силы.
— А–у–у-у… — И не заметил, как вскочила от испугу Марфутка, как пнула его в рыло башмаком и как спросонку, что есть силы, заревела.
— Бе–е–жи–ым…
— Куда еще бежим–постой, дура, постой, — кричал Сережка.
А она, как обезумевшая, бежала И не понимала, куда…
Весь день он сегодня бродил по городу, все искал ее и не нашел. Разбитый и усталый, с пятиалтынным в кармане, шел он в ночлежку с тупым, подавленным чувством. И казалась теперь ему Марфутка чем–то близким, родным и незабываемым.
Глава XIV
После дневных тревог
По утрам, когда еще крепко спит ночлежка, заглушая хрипоту, тоскливо и протяжно воют вентиляторы, высасывая зловоние. Воют они так, будто стараются вытянуть всю гниль лохмотьев, в три ряда вытянувшихся по большому темному корпусу. Теперь они походят на большую площадь, после базарного дня заваленную мусором и отбросами. В эту пору просыпается слепой Кондрат и долго водит бельмами выхлеснутых глаз, как будто собираясь взглянуть через окно на восходящее солнце. Катя просыпается в одно время с ним и, подолгу оглядывая ребят, ворочается на жестком, грязном паркете.
— Дедушка, посмотри, как ребята в клубочки съежились, — прошептала Катюша.
— А чем я смотреть–то буду, — ворчит старик и грозит пальцем. — Усни, время мало, — гляди, и шести еще нет.
— Асташка все еще спит и тоже согнулся, холодно иму, — надоедает Катюша.
— Усни, я тебе говорю; нельзя рано разгонарнвать, — останавливает ее старик. — Филат Кузьмич сегодня дежурит, он строгий человек.
Девочка поглядела в покрытые бельмами глаза и задумалась. Детский дом не выходил из ее памяти. Помнит она, как одевали ее в новое платьице, ласкали и носили гулять. А здесь что? Грязные все и усталые… Глаза ее бегают по тесным кроватям громадного корпуса, ища хоть бы одну светлую точку и, не найдя ее, уныло опускаются вниз.
— Ты чиво не спишь, лупоглазая? — приподымаясь на локоть, спросил Асташка.
— Я выспалась, не хочу.
— А днем опять зевать будешь?
— Усните вы, рано еще, — черти в кулачки не бьются, а вы уже на ногах. — Кондрат потушил цигарку и пристроился к ним.
Утренняя заря уже забросала золотистыми брызгами окна, и видно было, как вдали густым облаком подымался сизый дым и, развертываясь кольцами, исчезал. Бронзовые дорожки ярко восходившего солнца раскаленными прутьями ложились на грязный пол и долго шаловливо играли, будто собираясь пробудить кучу свернувшихся и скорчившихся людей. Хмурые лоскутья, вытягиваясь сплошными рядами нар и кроватей, прикрывают посиневшие тела. Суровые лица их уродливо искажены, как обезображенные трупы после страшных мучений. Из углов долетает шепот: ребята, пугливо оглядываясь по сторонам, прячут краденое под гнилое тряпье.