Гринтаун. Мишурный город
Шрифт:
Не замирают в созерцании творения
Христова:
Его чистейшей крови, сочащейся сиропом
из израненных деревьев?
И почему здесь только пчелы и дрозды,
полегшая трава и ветер?
Что бы там ни было. Шагай. Шагай. Смотри
и пребывай
В объятьях сладостных воспоминаний.
Я к дубу подошел; когда мне минуло
двенадцать лет, я на него залез
И стал вопить, звать
спустил на землю,
До которой – тыща миль. Я голосил,
зажмурившись.
Мой брат несказанно развеселился и с хохотом
полез на выручку.
Он вопрошал: Ты что там потерял?
Я промолчал. Да я скорей бы умер, чем
признался.
А я туда залез, чтобы записку спрятать в
беличьем гнезде,
В которой начертал я сокровенные слова,
уже давно забытые.
И вот, мужчина средних лет, стою под дубом
среди зелени оврага.
О боже, не такой уж он высокий. Чего я так
вопил?
От силы будет в нем пятнадцать футов.
Я без усилий на него могу взобраться.
Что я и сделал.
И присел на корточки, как старенький дикарь.
Благодаренье Богу,
Что никто не видит великовозрастного дылду,
Нервически вцепившегося в ствол.
И вот, о боже! Меня объял благоговейный ужас.
Передо мной и беличье дупло, и позабытое
гнездо.
Припав к стволу, я долго думал, в себя вбирая
и листву,
И облака, и тучи, что пролетали мимо,
бесстрастные, как время.
А что? А что? Что если? – думал я. Но нет.
Ведь сорок лет прошло!
Записка, что я спрятал? Наверняка давно
украдена.
Мальчишка (или филин) стащил ее,
прочел и в клочья изорвал.
Она скользнула в озеро пыльцой, каштановым
листом иль дымкой одуванчика,
Что рассыпается по ветру времени…
Нет. Нет.
В дупло я всунул руку, пошарил пальцами
поглубже.
Ничегошеньки. И снова ничего. Но, зарываясь
глубже, я нащупал и достал:
Записку,
Подобно мотыльковым крылышкам,
попудренную, сложенную плотно.
Она была в сохранности. Ее не намочили
дождевые струи,
она не выцвела на солнцепеке. Она лежала на
моей ладони. Я ее узнал:
Листок линованной бумаги из блокнота
с головой индейца сиу.
Так что же, что же, что же я написал
давным-давно?
Я развернул его. Теперь уж мне пора узнать.
Я развернул его, и прослезился, к дереву
припал.
И волю дал слезам бежать по подбородку.
Ребенок милый, странное дитя, которое
познало время и года,
И обоняло смерть душистую с цветов на
дальнем кладбище.
То было посланием в будущее, самому себе.
Заведомо осознавая, что однажды я приду,
прибуду, разыщу, вернусь
Из молодости в старость. От самого себя, младого,
Себе же, взрослому, большому и отнюдь не
юному отныне.
Что в ней меня растрогало до слез?
Тебя я помню.
Тебя я помню.
Пора настала запускать воздушных змеев [15]
День лучезарен;
Утро прозрачное к полудню стремится;
Все, что нам любо и дорого
Охвачено солнечным диском горящим.
15
«This Time of Kites», Chicago Tribune Magazine, September 19, 1972.
В такую погоду воздушные змеи
Просятся в небо,
А земнорожденные люди с холмов души свои
На бечевке ввысь запускают навстречу сиянью,
От которого быстро слезятся глаза
И согревается сердце,
Которое, зная нрав осени,
Чует смену времени года:
Птицы снова на север летят,
Против течения времени и здравому смыслу
назло.
Подобная погода – находка для детей иль
мальчишек-мужей.
Размякшие от солнца, они нуждаются в забавах.
Они, как мальчики, стоят, ослепленные солнцем,
Расчерчивая жизнь мелком, играя в классики,
Здесь встанут, тут заскачут, там сорвутся с места
Или замрут, как изваяния по стойке смирно,
Но главное, что жизнь должна у них фонтаном
бить.
Итак, в сезон воздушных змеев, игрушек и
Осенних ручейков мужчины снова
Уменьшились в размерах.
Под жгучим ливнем солнечного света