Гринтаун. Мишурный город
Шрифт:
Возьмемся за бечевку и в полет
Запустим пеструю бумагу
По ветру ноября, который мартом стал.
Спроси меня, какой же стяг мы запустили в небо:
Вздымает ли Любовь такие флаги?
И если да, неужто – белые?
Или окрашенные в теплые тона
Уснувшего камина темной ночью?
Как высоко взлетает сладострастье? Или низко?
Ведь кто-то должен знать,
Дуэтом, хором или в одиночку
Дать
И каждый, выкликая оттенок змея,
Парящего высоко в прозрачный этот день,
Пусть назовет свой цвет.
Женщина на лужайке [16]
Порой глубокой ночью
Я, просыпаясь, слышал, как неведомо в каком
году и месте,
Должно быть в предрассветный, но темный еще
час,
Шагает моя мама по лужайке,
Которую лишь звезды освещали, вращаясь так
неслышно,
16
«That Woman on the Lawn», Woman’s Day, May 1973.
Что проследить за их движением можно было
только, затаив дыхание.
Там, на траве, подобно призраку с омытыми
росой ступнями,
Вновь превратившись в деву, одна,
неповторимая, младая, она стояла.
Я плакал при виде отрешенности ее, как будто бы
чужда она была мне,
Вся обращенная в себя, нетронутая внешним
миром, неосязаема, свободна.
Безудержное нечто проступало на ее лице, алели
губы,
Глаза горели, и все это меня пугало.
Зачем она слоняется без нашего или чьего угодно
Дозволения ходить куда-нибудь иль не ходить?
Она же наша мать – или же (о боже) она не наша
мать?
Как, снова непорочная, она осмелилась
Бродить в ночи, что затенила ей лицо,
Посмела выкинуть нас из головы и воли?
Порой ночами тихими, глухими
Мне кажется, я слышу, как она порог переступает
мягко,
И, пробуждаясь, вижу, как она шагает по
лужайке,
Охвачена желанием, мечтами, хотением,
Калачиком свернувшись, лежит там до рассвета,
Полощет ветер ее волосы, она же пренебрегает
холодом
И ожидает незнакомца дерзкого, который
возникнет там, как солнце,
И
И я взываю к ней в слезах:
Младая дева!
Прекрасная девица в предрассветной мгле,
Не против я, нет, нет,
Я тебя не осуждаю вовсе!
Отцов и сыновей застолье
Грусть непонятная, радость великая. Помнишь?
Раз в год собирались мы в обветшалом
спортзале,
Пропитанном запахом потного моря,
пересохшего начисто;
Где за столом сидели папаши-физкультурники
седые с сыновьями,
Рассаживаясь парами вдоль белой скатерти и
серебра отведать курочки с горохом,
С раскисшим летними ночами мороженым —
воспоминанием зимы минувшей и метели.
И, как ни странно, в этой толчее в какой-то миг
Нашелся некто, кто истину изрек.
И каждый осознал и принял справедливость
изречения,
Никто не знал, кто он – мужчина или мальчик,
Отпрыск или отпрыска отец;
Они единою Командой стали,
И каждый сам себе напарника нашел.
Сконфуженные, озадаченные, изумленные,
Смущенные внезапными слезами,
Нежданною любовью, высказанной вслух,
Чтоб через миг ее лишиться,
Когда рукопожатия разжались, и
Высвободились плечи из объятий, и
Вымытые уши остались без лобзаний,
А лбы неприголубленными,
Все снова погрузились в неосязаемые
ароматы,
Источаемые временем быстротекущим.
Разгаданная тайна опять запуталась в мотках
спагетти,
Которых не распутать красноречьем.
Неизреченные мечтания отступают в свое тупое
костное убежище,
А слезы солью просыхают на щеках,
Закатываясь в удивленные
Подслеповатые глаза, следов не оставляя.
Все это прошлой ночью вспоминая,
Я видел, как отец шагает вдоль киноленты
памяти моей,
Но измеряющей его!
В моей плоти, в обличье дружелюбном,
Его я обнаружил:
Он прятался в моих глазах, еще не умудренных,
Но прозревающих, с прищуром уже.
Его давно уж нет на свете, но
Тем острее ощущение потери и грустные мои
искания.
Едва ль его найдешь в носу, в ушах иль
челюстях,
Но только гляньте – на запястье волоски и на
плечах