Гринвичский меридиан
Шрифт:
Не знаю, что она сказала своему отцу. Наверное, что я дрался, как лев, защищая ее честь… Потому что он разговаривал со мной совсем иначе, чем в первый и даже во второй раз. Мне все еще трудно примириться с мыслью, что этот человек, мой ровесник, — ее отец. Я называю ее девочкой, но это только слово, которое не отражает моего отношения к ней. Иногда она кажется взрослее меня… Уж по крайней мере, мудрее. Ей никогда не пришло бы в голову проверять мою любовь такими изуверскими способами.
Я немного завидую теплоте ее отношений с родителями — у меня такого никогда не было. Они
Ее отец осмотрел меня и установил то, что и должен был установить: ребра целы, никаких видимых последствий. Но он опасался внутренних повреждений и так горячо настаивал, чтобы я прошел обследование, что мне показалось, будто он наконец поверил, как я дорог его дочери. Осталось только мне поверить в то же самое.
Они до странности похожи с отцом… Те же короткие черные волосы, которые удивленно топорщатся над высоким лбом, те же яркие глаза, та же улыбка. На лице немолодого мужчины она выглядит чудно — такая застенчивая и милая. Когда улыбается она, мне каждый раз хочется ее обнять. А улыбается она часто, вопреки байкам об угрюмости русских, и родинки на ее щеке оживают. У ее отца — одна большая, и это их отличие первым бросается в глаза.
У него замысловатое имя — Виталий Николаевич. Все русские имена кажутся мне замысловатыми. Осмотрев меня, он присел на край дивана, будто искал повода поговорить, а я не знал, что сказать этому человеку, дочь которого так мучил. Мне стало стыдно смотреть ему в глаза, и я не отрывал взгляда от карлика, распластавшегося на потолке, и делал вид, что мне трудно дышать.
"Надо снимочек сделать, — пробормотал Виталий Николаевич и вдруг неожиданно попросил: — Заберите ее с собой, мистер Бартон. Я не знаю, женаты вы или нет. Только не оставляйте ее здесь. Она согласится, если вы будете приходить иногда".
"Я не женат", — сказал я карлику.
"Тем лучше, — без особой радости отозвался он. — Вы не подумайте, что я из тех сумасшедших отцов, которые силой заставляют парней жениться на своих дочерях. Не женитесь, если таковы ваши принципы. Только не оставляйте ее… Мне, конечно, не хочется отпускать Томку так далеко, но я вижу, что с ней творится… Я боюсь за нее. Своего бывшего мужа она и в четверть так не любила".
"Я тоже люблю ее".
"Это ваше дело, — с обидой произнес он. Очевидно, тон показался ему недостаточно пылким. — Хотя я, безусловно, влюбился бы в такую девушку по уши. Только на меня почему-то заглядываются дамы "бальзаковского" возраста".
Я не стал напоминать, что "бальзаковский возраст" — это всего тридцать лет. Мне трудно было это выговорить, а напрягаться не хотелось. Я чувствовал себя совсем опустошенным, но не от побоев, а от того, что опять ощущал дыхание той преисподней, из которой выбирался столько лет.
"Ладно, ничего не обещайте, — вздохнул Виталий Николаевич, выдержав паузу. — Томка сказала, что вы будете здесь еще год. За это время все решится само".
"Да," — только и смог сказать я.
Она вошла в комнату, и ее отец весело воскликнул: "А знаете, я вам даже завидую. Вы уже пережили столько приключений да еще в чужой стране! Будет о чем вспомнить, когда вернетесь в свою тихую Англию…
Я смотрел в тот момент на нее и увидел, как она едва заметно вздрогнула от этих слов. И я сказал ей: "Мы будем вспоминать вместе". Проглянула ее робкая улыбка, и мне захотелось погладить выцветшие от пережитого ужаса губы. Как бы не заметив моих слов, Виталий Николаевич продолжил: "А то я за всю жизнь только в Болгарию и выбрался. Кроме песка, ничего не помню… Что хорошего в этом песке?"
Она сказала, что мне надо отдохнуть, и когда он ушел, с такой же надеждой улыбнувшись мне напоследок, присела рядом и легкими, едва ощутимыми касаниями стала поглаживать все мое тело.
"Можно, я разденусь?" — попросил я.
"А ты не наделаешь глупостей? — насторожилась она. — Сейчас этого нельзя. Ты должен отлежаться".
Я поклялся, что даже не притронусь к ней. Но я всегда был отчаянным лгуном. Стоило ее пальцам опуститься к моему животу, как желание прорвалось наружу, и я притянул ее, даже не замечая, что снова умоляюще шепчу: "Пожалуйста!" Она говорит, что я произношу это русское слово как-то особенно. Так, что оно принимает эротическую окраску.
Однако на этот раз волшебное слово не подействовало. Ведь по ее убеждению я был болен, и сейчас был тот редкий случай, когда любовь способна причинить вред. Она заартачилась так, словно я был насильником, напавшим на девственницу: "Нет, нет! Нельзя, Пол!" Но меня было уже не остановить. Я сам себя пугался, когда овладевал ею. Кажется, я убил бы всякого, кто попытался мне помешать в этот миг. Наверное, это и называется "бес в ребро".
Боль меня только распаляла. Я так рвался к наслаждению, будто оно могло разом заглушить все остальные ощущения, но когда достиг его и успокоился, все мое тело чуть не развалилось на куски. Она причитала надо мной: "Ну вот, я же говорила! Не надо было мне вообще к тебе приближаться". Я сказал ей: "Тогда я бы умер".
У нее вдруг навернулись слезы: "Перестань все время твердить о смерти! Ты уже и меня заставил о ней думать".
Я попытался успокоить: "Ты еще девочка, тебе нечего бояться".
На что она ответила: "Ты заставил меня думать о твоей смерти…"
Я тоже думаю о ней постоянно. И уже не радуюсь тому, что смерть пощадила меня в те годы, когда я так упорно загонял ее себе в вену. Если б она забрала меня, я больше никого не заставил бы страдать.
Моя мама, умирая, все хватала меня за руку, и ее исступленный шепот обжигал мне слух: "Ты меня любишь? Любишь?" Не помню случая, чтобы она поцеловала меня с тех пор, как я вырос, и мне казалось, что ей никто не интересен, кроме Бога. (Писал ли что-нибудь Фрейд по этому поводу?) Я был так ошеломлен прорвавшимся в ней чувством, что только и смог ответить: "Да, мама". И ничего больше.