Гробница Анубиса
Шрифт:
— Морган, Этти! Входите, входите! — От избытка сердечности он это произнес по-испански: «Entrad, entrad!» — и звонко чмокнул каждого. — Морган, мне бы следовало вышвырнуть тебя за дверь. — (Я наморщил нос.) — Семь месяцев, мой мальчик! Вот уже почти семь месяцев, как ты сюда носа не кажешь! — (Я пробормотал что-то вроде извинения.) — Знаю-знаю, Этти говорил мне, что ты был страшно занят.
Я счел за благо кивнуть молча, поскольку, ежели начистоту, никакого оправдания мне не было. Чтобы позвонить ему раза два в году, мне и то приходилось
— Да входите же! Анжелина, прежде чем уйти, сварила кофе.
Мы проследовали за ним по длинному коридору, украшенному ацтекскими масками, и Этти застыл, разинув рот, перед последними приобретениями Эрнесто: полной коллекцией племенных америндских щитов.
— А как поживает тот оболтус, что числится вашим родителем? Все еще на краю света?
— Да, в самой допотопной индийской глубинке, — скривившись, выдавливаю из себя я.
Просторная некогда квартира и ныне, несмотря на загромождавшие ее древности, свидетельствовала о хорошем вкусе ее владельца. Тут все было безупречно — от блистающего паркета красного дерева до алебастровых завитушек, обрамляющих потолок.
— Присаживайтесь, молодые люди, присаживайтесь. Наливайте себе сами. — Он указал на изысканного вида кофейный прибор. — Настоящий колумбийский. — И повторил по-испански: — Cafe colombiano.
Мы расположились на обширном диване, обтянутом темно-коричневой кожей. Эрнесто прислонил трость с серебряным набалдашником к низенькому столику и, постанывая, не без труда опустил свой непомерный костяк в вольтеровское кресло.
— А тебе не налить? — предложил я, наполняя свою чашку и чашку Этти.
— Запрещено, — буркнул он. — Если так будет продолжаться, мне позволят питаться только соевым паштетом и салатом из морской капусты.
Я посмеялся его шутке, но скрепя сердце. Уж слишком изможденным он выглядел.
— Надеюсь, мы не отрываем тебя отдел?
Он только благодушно пожал плечами.
— Матерь Божья! Madre de Dios! — повторил он по-испански. — Почаще бы меня вот этак отрывали! Ну и жарища… На улице невозможно и двух шагов сделать без того, чтобы не провонять потом, как селедка в коптильне.
Я притворился, будто верю этой лжи во спасение, ибо видел, что Эрнесто уже почти не может ходить.
— Да, жара страшная.
— Ну-ка выкладывайте: чем еще может вам пригодиться этот жалкий человеческий ошметок?
Я покопался в заплечной сумке, выудил на свет копию досье, принесенного Гиацинтом, и протянул Эрнесто.
Тот метнул в нашу сторону потеплевший взгляд и нацепил на нос очки в черной оправе.
— Посмотрим-посмотрим, — снова по-испански забубнил он. — Так, Плутарх… — Он быстро взглянул на листок. — Этого текста я не знал.
Тут я, ничего не утаивая, принялся объяснять, в чем дело, а он поудобнее устроился в кресле, чтобы как можно спокойнее выслушать меня.
— Загадка? — прошептал он, явно заинтригованный, и снова перешел на испанский: — Santa Madre de todos los santos! (Матерь Божья и все святые!) Да… Вот кое-что поинтереснее всех занудных статеек вашего батюшки!
С ухватками отъявленного гурмана он проштудировал, жадно вбирая в себя, страницу за страницей. Мы с Этти застыли, прикусив языки, чтобы не портить ему удовольствие; в ожидании, пока он кончит, я окидывал взглядом стены гостиной, украшенные старыми фотографиями и древностями всех эпох и самого разного происхождения.
На снимке под толстым стеклом мой отец, он еще подросток, улыбается прямо в объектив. С важностью позирует, стоя между родителями Эрнесто. По меньшей мере странный семейный портрет: если мать нашего друга, улыбавшаяся на этом снимке во весь рот, была миниатюрной уроженкой Колумбии, то его отец, стоявший справа от моего родителя, — чистокровный исполин масаи.
В раннем детстве я целыми часами мог слушать, как Эрнесто рассказывал о годах, проведенных в Африке, в отцовском селении. Гордый воин влюбился в прекрасную геологичку, делавшую поблизости геодезическую съемку местности. «Красавицу, нос которой едва доходил ему до пупка!» — не уставал повторять счастливый отпрыск этой парочки.
Не ведаю почему, но именно в эту минуту я вспомнил о Гансе, своем бывшем стажере, и пожалел, что не познакомил его с Эрнесто. Он бы проводил со стариком целые часы, выслушивая ни на что не похожие легенды, героические саги или анекдоты из прошлой жизни, и приходил бы в полнейший восторг. А какое удовольствие это доставило бы старому другу моего отца… Ведь тот и жил-то только ради своих студентов, оставаясь самым увлеченным из всех известных мне преподавателей, — и вот теперь он вынужден из-за болезни отказаться от кафедры, а вскоре недуг, видимо, сломит его окончательно… И как только он еще умудрялся сохранять веру в Бога?
«Когда понимаешь, что конец близок, цепляешься за что попало», — говорит в таких случаях мой братец. Эрнесто, приближаясь к своему концу, сознавал это яснее, чем кто бы то ни было. Не имея детей (его сын погиб несколько лет назад в глупейшей автомобильной аварии) и пережив всех родственников, он понимал: некому передать самое дорогое — семейные воспоминания, остатки знаний о первобытной религии и ростки тех верований, которых ни одному священнику не удалось начисто выполоть из его сердца.
Я развалился на диване, а мысли блуждали далеко, я размышлял о новых поколениях, частью которых были мы с Этти, о тех, кто пришел на смену старикам. Кому по силам заменить таких людей, как Лешоссер и Мендес?
«Никому…» — нашептывал мне неслышный другим голос.
От мрачных мыслей меня отвлек хохот Эрнесто, и я внутренне собрался. Он сделал глубокий вдох, чтобы восстановить дыхание, и засмеялся пуще прежнего. Давненько не слышал у него таких взрывов смеха, пусть даже — должен признаться — я не столь часто его навещаю.