Гром и Молния
Шрифт:
Уже отзвучал старинный марш «Тоска по родине», и танго «Брызги шампанского» с его мимолетной ресторанной грустью, и душещипательная солдатская «Махорочка», и фантазия «Болеро».
Потом Решетняк торжественно объявил:
— А зараз духовой оркестр Смоленской дивизии, по просьбе земляка вашего Афанасия Сенкевича, сыграет для громадян танец лявониху! Так сказать, в честь радяньского белорусского народа, який я широко приветствую от имени сержантского и рядового состава взвода и желаю гарного здоровья и доброй радости на страх и на горе недругу…
«И вам доброго здоровьичка!»,
Решетняк перевел дыхание, отер со лба заблестевшие капли пота и, довольный тем, что речь уже сказана и самое трудное позади, приглашающе поднял прутик.
— Две четверти, фа-мажор, — сказал он важно.
Иные музыканты разложили ноты прямо на земле, перед другими ноты держали мальчишки. Эти вихрастые голоногие пюпитры стояли не шевелясь, бесконечно гордые оказанным им доверием. Особенно повезло восьмилетнему Олесю Сенкевичу — он держал ноты перед самым большим дядькой, который играл на самой большой, самой важной трубе. Олесь держал ноты кончиками пальцев осторожно, едва прикасаясь к ним. Так держат бабочку, когда боятся помять ей крылышки.
Музыканты заметно волновались: казалось, командир их, Сенкевич, требовательный и строгий маэстро, незримо присутствует на концерте. Даже Никитенко, восседавший на пне в обнимку с геликоном, был сегодня как-то по-особенному озабочен и, ожидая взмаха дирижерского прутика, все посматривал на ноты.
Широким жестом, идущим от плеча, Решетняк рассек воздух. Тотчас же вступили кларнеты, теноры и альты, за ними воркующий баритон, остальные трубы, бас Никитенко — и вот уже в предвечерней тишине возникла мелодия лявонихи.
Вначале мелодия лилась плавно, с какой-то торжественной величавостью, словно это был не танец, а гимн.
Потом мелодия перешла в минорный тон, и тогда, незатейливая и простенькая, она казалась невыразимо печальной, как упрек в неверности, как воспоминание об утраченном счастье.
Но вот лявониха, омоложенная вариациями, пошла в более быстром темпе, затопляя все вокруг звучным потоком. Девушки еще стояли неподвижно, но залихватская мелодия уже билась волной у их ног, так и подмывала пуститься в пляс. Еще шаткая минута колебания — и не знающая удержу лявониха оторвала от земли каблуки, подошвы и босые пятки, повела их, закружила в стремительной пляске.
Девушка, по-старушечьи повязанная желтым платком, первая прошлась по кругу, послушная властному ритму.
За ней, подбоченясь и притопывая, понесся какой-то старичок в немецких сапогах, за ним парень с молодкой, две хихикающие девицы, дядька, по самые глаза заросший рыжим волосом, бойкая старуха в ватнике и еще девчата и парубки.
У девушки, начавшей танец, раскраснелись щеки, желтый платок упал на плечи, открыв нежные линии шеи и подбородка; она то и дело откидывала со лба черную волнистую прядь. Жест этот показался очень знакомым Решетнику. «Где я бачил эту дивчину? — подумал он и сразу догадался: — Да она же как две капли воды похожа на Сенкевича! Значит, сестренка».
Глаза девушки горели задорным блеском, она все быстрее и быстрее — топ-топ! — пристукивала каблучками.
Топ-топ, топ-топ-топ!
Шире круг веселья! Крепче бейте чеботами по своей колхозной земле! Смотрите смело и открыто — некого бояться, некого стесняться!
Оркестр старался изо всех сил. Пот заливал глаза Иннокентию Иннокентьевичу, губы его онемели, а он все играл и играл. Музыканты старались так, будто хотели доказать слушателям, что их вовсе не одиннадцать человек, а по крайней мере втрое больше. Так бойцы роты, поредевшей в боях, воюют еще упорнее — и за себя и за ушедших товарищей.
Вот взялся рукой за сердце и отстал от неутомимой партнерши старичок в трофейных сапогах, а желтый платок, упавший на статные плечи девушки, все еще мельтешил перед глазами Решетника.
Потом, когда танец отгорел, музыкантов долго, всем миром поили парным молоком и кормили всякой снедью. Самую большую крынку, вместе с горой ватрушек, поставили перед Никитенко.
Тот был наверху блаженства. Никитенко не то чмокнул губами, не то крякнул и первый, не дожидаясь особого приглашения, принялся за еду.
Ужин затянулся. Колхозники уговаривали музыкантов заночевать — ну куда они пойдут на ночь глядя? Никитенко был весь — немая мольба, он смотрел заискивающе, но сержант Решетняк остался неумолим.
— Я так понимаю, что большую должность занимает твой Опанас в Красной Армии, — сказал Сенкевичу-отцу его сосед, старик Грибовский, тоже провожавший музыкантов в дорогу. — Оркестр прислать! Шуточное ли дело! Ведь это, если и по мирному времени взять…
— А ты как думал! Опанас — он хлопец такой у меня! — весело и гордо сказал Сенкевич-отец и в третий раз пошел прощаться за руку со всеми музыкантами.
Инструменты переложили сеном, Валет и Панорама тронулись с места, понукаемые барабанщиком Касаткиным, а за повозкой зашагали бойцы взвода.
Стемнело очень быстро, и теперь все увидели впереди на небе отсветы далекого пожара.
Зарево на горизонте сделало небосклон еще более темным, и от этого лучше обозначилась не по-осеннему сухая и пыльная дорога: она была светлее неба.
1943
ГДЕ ЭТА УЛИЦА, ГДЕ ЭТОТ ДОМ
Генерал дал отпуск всем четырем саперам, подорвавшим мост. Мельничук уехал куда-то на Полтавщину, Скоморохов — в Вологду, Гаранин подался в городок Плес, лежащий на Волге, а Вишняков заявил, что едет в Смоленск.
— Ну куда ты поедешь? — пытался отговорить его взводный Чутко. — Человек ты одинокий…
— «Одинокий, одинокий»! — передразнил Вишняков. — Может, у меня родные в Смоленске проживают. Откуда ты знаешь?