Гром победы
Шрифт:
Двор воротился в Петербург. Брызнули новые слухи. Французский посланник Кампредон писал в Ларине государь якобы предлагал цесаревну Анну — за принца Шартрского... Но подлинно ли? Почему?..
Перед глазами честного мальчика, герцога Карла-Фридриха, затмевался мир. О отчаяние! Уйти из этого холодного к нему мира, погибнуть... Что он в свою короткую ещё жизнь видел? Одни обиды и неустройство. Так лучше выйти легко одетому на берег Невы, застудиться насмерть и уйти... Сейчас уйти, покамест хуже не сделалось... Кто ведает, какие там унижения далее!.. Будто он не ведает, сколь многие против него! Да сам Виллим Монс,
Весенняя, предпасхальная дымка голубизной обвила небо Петербурга. Завернувшись в плащ, он бродил бесцельно мимо отведённого ему дома — туда... обратно... вперёд... назад... Эта голубизна весеннего неба раздражала. Зачем она, когда на душе до того черно!..
Но когда багровый закат сошёл в чёрную холодную реку, худенький спустился к самой воде и сел на камни... И вправду захотелось умереть, насмерть застудиться. И вот сел, положил начало... страшно не было... так и смерть потом придёт, а страшно, может, оно и не будет... Уйти в смерть от унижений, от всех обид...
И странным одобрением зазвучала вдруг песня. Он не мог видеть певцов. Где они были, в темноте этой? Они были — российские простолюдины, какие-то неведомые миру бесправные и, должно быть, совсем несчастные люди. Быть может, из тех, что строили эту новую, новейшую столицу, всё строили и строили... Но песня звучала настолько дивно, стройно, ладно... дивно!..
Он всегда любил музыку. Музыку он любил очень осознанно, сам был музыкантом, флейтистом, сам играл. И ценить музыку, пение — это бывало наслаждение неизбывное... Но как необыкновенно здесь поют!.. Отчего он прежде никогда не слыхал, как они поют, русские простолюдины... Так изумляюще поют!.. Стройное, ладное, дивное пение будто подхватывает его и несёт, уносит на волнах своих, навстречу судьбе, его судьбе... так плавно и высоко... И самая ничтожная, унизительная, страшная судьба — вдруг — совсем нестрашно!.. И даже он чувствует, что этакое что-то ему предстоит — странное и покамест ещё вовсе и неясное, и связанное неясно с этой страной, с этой землёй, вдруг признавшей его, оборотившейся к нему — песенной силой своей... Неведомой силой надежды... И это не только, да и не столько, да, может, и вовсе и не его надежда; он маленький, малый, а эта надежда, она большая, великая... Но как ладно-то, как хорошо!..
Поднялся решительно и, уже стоя, слушал и слушал...
Как во городе, во Санктпитере, Что на матушке на Неве-реке, На Васильевском славном острове, Как на пристани корабельной Молодой матрос корабли снастил О двенадцати тонких парусах. Тонких, белых, полотняных, Не своей волей корабли снастил: По указу ли государеву, По приказу ли адмиральскому...Так была — в душу — песня, так была!.. что в некий миг её взлёта-разлёта-звучания уже и не можно было слушать её... Истомно-томно душа заходилась — больно и сладко... И — ничего нет страшного!..
И — будто в себе, во всём своём существе сокрыв это звучание — а выдержит ли существо малое? — зашагал к дому скорым шагом, чуть горбясь...
Дома, в тёмной передней уже, твёрдо решил не умирать... Конечно, всё выходило наивно, но... твёрдо... А уж бил озноб-колотун...
Велел приготовить и подать горячее, вскипячённое красное вино, приправленное разварной цитронной коркой. Выпил честно. Жгло гортань. Скоро велел постлать постель, медной грелкой велел нагреть простыни...
Лёг, укутался одеялом. На голову натянул ночной колпак... Тоненько рассмеялся... Выходило, будто обыденное такое бережение здоровья, оно для него сейчас — не простое, оно странно и судьбинно связано с тем стройным дивным пением... будто и он, малуй, уже — слово, звук, и его из песни уж не выкинешь!..
Поутру пробудился совершенно здоровым и бодрым. Велел закладывать карету. Ехать к Андрею Ивановичу.
Тот спозаранку время провождал в трудах. Поскрипывал гусиным пышным пёрышком, сидючи в кабинете...
«...в Сенат, дабы нам в сочинении сего не учинить какой противности указам и регламентам, в чём я не безопасен...»
Марфа Ивановна самолично соизволила ввести юного герцога в кабинет своего супруга. Андрея Ивановича уж упредили и получили его согласие на введение гостя утреннего в кабинет. Но писал Андрей Иванович до последнего мгновения, даже на шаги не обернулся — ещё только у порога, ещё успеется строку дописать... не любил время тратить впустую...
Но перо пришлось всё же отложить...
Худенький, сероглазый сидел на канапе, унывно заговорил о своих опасениях — посланник Кампредон, герцог Шартрский... и ежели её... ежели цесаревну... и неужто — правда?!
И глядел, едва не ломая пальцы, жалобно глядел, широко раскрыв серые глаза и не мигая, — ждал, дожидался утешительных слов...
Дождался, однако...
Приняв на себя важный государственный вид, Андрей Иванович объявил честному мальчику, что всё это дичь одна — письмо Кампредона, Шартрский герцог — всё дичь! И ничему подобному не бывать никогда... А сделать, совершить надобно вот что... И сказал, объяснил, что надобно совершить...
После целонощной службы уж отзвонили колокола. Народ заспешил к домам своим — разговляться. Бедным — куличи и вино, богатым — куличи, сырная пасха, вина разные, наливки и настойки, окорока... И — для всех, на всех — яйца-крашенки...
Длинный стол, уставленный куличами, будто высокими русскими меховыми шапками, снедью самой разнообразной, винами да водками, поставлен был в зале, где двусветные окна.
Он помнил хорошо науку Андрей Иваныча — и что, и как надобно... И ничего мудреного не было в этой науке, а сделалось биение некое в висках обоих и такое чувство, будто вот-вот позабудет всё то совсем простое, что надобно ему сейчас сделать...
Не чуя ног под собою, приблизился к императрице, отдал поклон и... с улыбкою почтительной (а губы словно чужие) просил дозволить и ему похристосоваться по доброму русскому обычаю...
Он подумал тотчас, что она, Анна, видит эту его улыбку, напряжённо растянувшую его губы... И что она? Что она думает? Понимает ли она, что он... А что он?.. Притворяется? Нет, нет!.. Неужели она подумает, что он только для того, чтобы... Да нет же!.. Ему, быть может, сейчас до того жутко!.. Он... Он просто потому, что Андрей Иванович научил... Андрей Иванович знает...
Императрица улыбнулась и дозволила...
У стенки, в дальнем уголку, мадам д’ Онуа уловила взгляд Екатерины; во взгляде были — чуть — досада на себя самое — и зачем дозволила (будто не ведает, зачем ему...), и любопытство опытной женщины, и насмешка над неопытной юностью, и материнская тревога...
Герцог похристосовался со всеми, поцеловался...
Коснулся губами чувственного рта государыни и подумал, подметил невольно дурноватый запашок — зубы подгнивали — возраст!..
Подошёл христосоваться с цесаревнами. Берхгольц сделал в дневнике одну из своих ежевечерних записей: