Группа продленного дня
Шрифт:
Ясную ночь сменило серое, как застиранное исподнее, утро, и небо над головой было не летнее, одутловатое, и на душе была вязкая муть, под стать мутному рассвету; сама мысль о том, как он, по колено в помоях тоски, побредет за копеечным заработком по помойкам, вызывала тошноту. Экое паскудство, врагу не пожелаешь. Винни тихо копошился у хозяйских ног.
Он вспомнил, как точно таким же утром уходил в армию. На проводинах он пил немного, а на свежем воздухе и вовсе отрезвел, и серая хмарь рядила всех без разбора в шинельное сукно, и когда до военкомата осталось метров двести, он запаниковал резко и недвусмысленно, по-детски, но с этим надлежало как-то сладить, и он, стряхнув с себя зареванную маменьку, обернулся к дядьке: дядь Коля, давай расстанную. Дядька остановился, с пьяной
Надо что-то сделать, сказал он себе, – как тогда, у военкомата. Он бросил окурок: подъем и шагом марш. Травяные стебли дружно хлестнули по голенищам, то ли понукая, то ли останавливая. Винни двинулся вместе с ним, – поначалу, согласно команде, шагом, но потом сменил аллюр на неуклюжую крепкую рысь. Запе-вай, сказал он и начал, по-солдатски разрубив строку на слоги: вы не вей-те-ся, чер-ны-е ку-дри…
Трава под ногами кончилась, сапоги, подбитые медью, тяжело загромыхали по бетону, и он шел строевым и пел в такт:
Завтра будет туманное утро,
Дождик будет осенний мочить.
Ты услышишь протяжное пенье:
То меня понесут хоронить.
11
Трубка на краю стола пропела «Турецкий марш» Моцарта, и Борман откинул крышку мобилы: да, слушаю. Приве-ет, а чё делаешь? У меня клиент, сказал Борман, зачем звонишь? Да я это, после бомжа-то после мертвого отойти не могу. Не наши проблемы, менты разберутся. Ну пря-ям… вспомню, блин, как собака над ним выла, – колотун конкретный бьет. Слушай, просил же телефон не занимать, сегодня вторник, звонка жду, забыла? Он лишний раз сверился по часовому календарю «Ориента»: tue, 15, пятнадцать ноль-ноль, и в самом деле, пора бы уже этому пидору и нарисоваться. Ну ла-адненько, до вечера, а я это, пиццу закажу, ага? Закажи. Борман прекратил разговор нажатием клавиши: бля, ну как есть кукла.
Он вернул телефон на место и нацелился карандашом в пустые клетки кроссворда: денежная единица Армении, четыре буквы, последняя «м»…
ГЛАВА I
«Не дивно, Леонид, что юноша мечтает
Блаженство уловить, гонясь за суетой,
Но для чего, скажи, колена преклоняет
Перед богинею слепой
Сей старец, жизнью пресыщенный,
Но тяжким опытом еще не наученный?..»
Н е ч а е в
Окладчик Данилыч с мужиками ждали внизу, но он медлил спуститься с пригорка, – вытянулся струною, как давным-давно во фрунте, и замер, прикрыв глаза и высоко запрокинув лицо. Ноздри его – трепетные, кобыльи – жадно тянули арбузный дух поздней осени. Иней на мертвой траве, ломкие остекленелые лужи и стылая тяжесть ратовища в ладони кружили голову пуще всякой страсти. Поэтов хлебом не корми, дай попугать хладом, непременно припомнить могилу… экая, право, гиль! Рябина, и та мерзлая слаще. Его стихия был холод; он только об эту пору и жил, когда по загривку бежал озноб, и сердце блаженно замирало, окунувшись во внезапную стужу.
Окладчик крикнул: Сергеич! ай уснул там? Иду, Данилыч, иду, – он утвердил рогатину на плече и двинулся вниз, цепко расставляя кривые кавалерийские ноги, пряча улыбку в обвислых, крепко побитых сединою усах. Данилыч, однако ж, приметил и довольно оскалился, сквозь бурые остатние зубы покатился округлый, ветлужскою водой обкатанный, говор: ты, генерал, ноне чисто жених, а невестушка-то тебе припасена ва-ажная, пудов
Под ноги легло дремотное поле, затянутое желтой щетиною стерни. На дальном его краю топорщился непролазный ельник. Они шли неспешно, вперевалку, – хуже нет выйти к месту запыхавшись, и Данилыч добродушно ворчал в бороду: весело лохматого бить, да не весело за ним ходить… Он возражал: и ходить, брат, не скучно! По загривку и впрямь бежала знакомая дрожь; он едва не захлебывался нутряною, звериной радостью, наперед зная: вот-вот захрустит под ногами бурелом, сажен за десять до берлоги окладчик пропустит его вперед, и он, мало подумав, уронит наземь рогатину, ловко увернет левый локоть в полушубок и потянет из ножен вороненый, двенадцати вершков, чеченский кинжал, – подлинный базалай! и мужики налягут на слеги, подымая медведиху… а после по рукам пойдет манерка с водкою, и Данилыч сипло затянет: вы-ыпьем, други, на крови!..
Впервые эта счастливая стынь накрыла его в давнем ноябре, под Австерлицем, на раусницком берегу, где отчаянные матюги пехоты тонули в песьем вое мамлюков, и частокол семеновских штыков на глазах редел под косыми сполохами скимитаров, и Репнин повел кавалергардов на выручку, – рожки затрубили повестку к атаке, и земля, загудев, дрогнула и вырвалась из-под копыт, и белые колеты перемешались с расшитыми ялеками, – и он, двухнедельный лейб-гвардии корнет, в остервенелом восторге кромсал палашом орехово-смуглого арапа, – тот выронил клинок и визжал, прикрывая окровавленными руками голову в растрепанном тюрбане, и в лицо жирно плескало теплым и соленым, –
и был намертво окоченелый питерский январь: Кондратий объявлял дерзость единственной возможною тактикой, но сам оказался не гораздо дерзок, за то и гнил в крепости, – северяне разменяли предприятие на полушки, на дурную позу провинциального трагика: ах, как славно мы умрем! однако черниговцы с ахтырцами и александрийцами всласть натешились над жидами, протрезвели и скорым маршем подвигались к Москве, новгородские военные поселяне подымали ротных и баталионных на штыки, а в гвардии, приверженной Константину, не унималось брожение умов, – велик был грех сидеть сложа руки в Варшаве, и он прибыл в Петербург тайным пропагатором, да не один! – второе пришествие мятежа сломило Николая, и тот опрометью кинулся прочь, забыв про пушки, последний довод королей, – царский возок в облаке снежной пыли летел вон из города, не разбирая дороги, а следом во весь опор летели пропалые ребята из coghorte perdue – скифы! башибузуки! свирепые ангелы в крылатых ментиках, – и возок на лихом повороте предательно завалился полозьями вверх, гребенской конвой побросал оружие в сугроб, – император, сам снежно-белый, вскрикнул тонко и жалобно, будто обиженный ребенок: как ты можешь, стервец?! и он, счастливо похолодев от безоглядной, не чета Кондратию, дерзости, спустил курок: все что могу, Николай Павлович! – coup de gr^ace , и кровь на синем гродненском доломане казалась черной, –
и следом был точно такой же, недвижно ледяной февраль, когда вся coghorte perdue оказалась на скамье подсудимых, – газеты в один голос предрекали смертный приговор, впрочем, и без них было ясно: Обществу из политических видов правдой и неправдой надо откреститься от цареубийц, оттого дело неминуемо шло к веревке, – корнет Митя Смирнов тянулся к нему всем неприкаянным телом и завороженно, мучительно кружил возле страшного последнего слова: господин подполковник, так нас… так мы… и он в ответ подмигивал: э-э, брат! Бог души не вынет, так сама не выйдет, – и впрямь! Вильгельм, назначенный председательствовать, все более деревенел лицом и все громче скреб ногтями столешницу, а после вдруг оборвал допрос, плотницким аршином разложился ввысь, задергал нижней оттопыренной губою и выкрикнул голосом омертвелым и рассохшимся: вам вешать угодно? тогда и меня заодно, и меня! почту за честь! – и рванул на шее галстух, и повалился рядом на скамью, и обнял неуклюже и костляво, – и арестантским халатам вдруг сделалось тесно от фраков и сертуков; из зала лезли через барьер, громоздились, хватали за руки: качать да вопить «ура», –