Группа Тревиля
Шрифт:
— Это отдаёт инцестом. Нет, не надо. Мне стыдно, и я боюсь.
— Нет. Зайчонок мой.
— Ну прошу тебя.
— Ну и не надо. У меня и так по уши проблем, и у тебя много проблем, и у нас обоих множество проблем, и ни к чему становиться лишними проблемами друг друга.
— Дурак. Я люблю тебя.
— И я люблю тебя.
— Нет, я тебя люблю много лет, и мне сейчас стыдно за всё. И муж мой был в общем-то хороший человек, а я не любила его, и у нас потом не очень хорошо всё получилось. Я тебя люблю много лет, а ты меня любишь два дня. Я тебе верю, ты действительно
— А у некоторых не проходят.
— Да, по-разному бывает. У меня муж был офицером, я тебе не рассказывала этого, а это важно. Он был хорошим офицером, награды там всякие, звания. Его гоняли по горячим точкам в командировки, но он несмотря ни на что сохранил себя.
Нет, не в смысле струсил — наоборот, у него было два ранения, и я Бог знает чего натерпелась, когда он в госпитале лежал. Он себя сохранил в психическом смысле — никакого там ужаса видений и кошмаров, не орал, просыпаясь посреди ночи. Не пил, чтобы снять стресс — нормальный спокойный человек, но он думал, что после стресса нужно испытывать повышенные эмоции. А этого вовсе не нужно — с тем, кого любишь, нужно испытывать простые чувства. Это, знаешь, как втягивать живот — все мужчины втягивают живот рядом с красивой женщиной — даже если втянуть живот они не могут физически. Так вот любовь — это когда не нужно втягивать живот и не надо ничего особенного делать.
А мужа как-то послали в Чернобыльскую зону — как раз когда там что-то случилось, и мутанты совершили прорыв на Киев. До Киева там, конечно, никто не дошёл, но туда быстро накидали уйму войск: кроме ООН, украинцев, наших, белорусов и поляков, там кого только не было. Муж вернулся тогда довольно напуганный, у него были большие потери в части.
И я видела, что он напуган, у него дрожали руки, а он считал, что этого нельзя показывать, он изо всех сил крепился, чтобы казаться более мужественным. Я всё хотела сказать — ну давай вместе напьёмся, давай что-нибудь начудим… И в этот момент я поняла, что я его не люблю. Семь лет пыталась себя убедить, что люблю, даже сама себя запутала, а тогда окончательно поняла, что так делать нельзя.
— С пониманием.
— Ничего ты не понимаешь, а я так люблю тебя. Положи мне руку на голову, — сказала она, и я положил ей руку на голову и стал гладить. Мы обнимались как подростки, и она плакала.
В этот момент я почувствовал, что кроме этой женщины, что лежит сейчас рядом со мной, у меня в жизни ничего нет. Это был сладкий и горький итог моей жизни — в том возрасте, когда люди обрастают не просто семьями, а когда взрослеют их дети, когда у них крепкий дом, и на семейные праздники собирается человек по сто, у меня не было ничего. Ни работы, ни дома, ни особых сбережений.
Я был потенциальным убийцей, и только один человек в мире был посвящен во все подробности этого дела, и этот человек верил мне. Это был хороший счёт,
— Знаешь, — сказала она. — Я хочу с тобой целоваться. Я вообще не любила никогда целоваться, сама не знаю почему. У меня были замечательные мужчины, очень техничные, но мне никогда не нравились поцелуи, что-то в них было слюнявое, гадкое. У меня к тому же очень хорошее обоняние, я нюхаю хорошо.
Стоит перед тобой красавец, а ты чувствуешь, что он только что сидел в «Макдоналдсе» и ел сандвич с луком. Представляешь? А теперь я, кажется, не могу поцеловать тебя, я не умею.
— Совсем это и не нужно, — ответил я благородно.
— Нет. Я хочу тебя поцеловать.
— Ты знаешь, в одном хорошем романе девушка тоже говорила так, а потом спрашивала: «Куда же нос?».
— Действительно, куда же нос?
— Понятия не имею. Он куда-то потом девается. Втягивается, наверное.
— Мы разберёмся. Ты, главное, никуда не пропадай.
Мне захотелось сказать что-нибудь остроумное, чтобы скрыть собственный страх перед тем, что я сам боялся пропасть, но я удержался. Ничего не надо было — ни острить про жён декабристов, ни про охоту на меня, ни про красные флажки… Ни про Серого Волка.
— А ты как относилась к лабораторным мышам? — спросил я вдруг. — Тебе было их жалко?
— Ты знаешь, не было. Сама удивляюсь — я, видимо, всю жизнь, пока жила в семье биологов, мышей не воспринимала как существ, которых можно жалеть. Ну вот собаку можно жалеть или кошку. А мыши для того и созданы.
Знаешь, мы с отцом как-то поехали на Кавказ, и там нас угощали шашлыком. Вечером перед этим хозяин вывел барана, чтобы его резать. Я была маленькая и заплакала: «Ему же будет больно!» — кричала я. «Не будет! Они привикли!» — сказал мне хозяин, и все взрослые стали ржать. Я ничего, конечно, не поняла, а в семье у нас с тех пор стало ходить это выражение «Они привикли», с таким, знаешь, горским акцентом.
— Я спросил это потому, что сейчас чувствую себя лабораторной мышью. Из тех мышей, что запускали в лабиринт.
— Нет же, ты всё-таки волк. Староватый немного, но всё же годный. Мы тебя откормим.
Мы ещё поговорили про мышей, про лабораторные работы, и вдруг оказалось, что она очень хорошо понимала, чем на самом деле мы занимались. Она всё понимала, а тогда её принимали за мебель. Её принимали за нечто бессловесное, а теперь оказывалось, что из обрывков разговоров она очень точно составила общую картину всего того, чем занималась наша группа.
— Который теперь час, ты не знаешь?
— Нет. А тебе завтра на работу? — спросил я.
— Нет. Но мне нужно в одно место.
Я почувствовал, что мне необходимо знать, в какое это место ей нужно. Одновременно я понял, что слишком быстро начинаю предъявлять права на её жизнь. Кажется, она могла читать мысли, потому что я сразу понял, что она всё поняла и тихонько засмеялась.
— Хочешь расскажу?
— Не хочу.
А потом мы прижались друг к другу теснее и стали делать всё то, что невозможно описывать. Так устроен русский язык, который работает лучше всякой цензуры.