Групповой портрет с дамой
Шрифт:
А теперь необходимо со всей решительностью заявить следующее: неправильно было бы считать, будто в конце 1943 – в начале 1944 года в садоводстве Пельцера появились или хотя бы могли наметиться. русофильские и даже просоветские тенденции. Естественное поведение Лени с исторической точки зрения имеет лишь относительную ценность, только с точки зрения самой Лени оно имеет абсолютное значение. Не надо забывать, что некоторые немцы (единицы) рисковали и зачастую платились тюрьмой, виселицей и концлагерями за куда менее значительные услуги, оказанные советским людям; поэтому следует признать, что здесь мы имеем дело не с сознательным и абсолютным актом человечности, а лишь с относительным как объективно, так и субъективно. И рассматривать «эпизод с чашкой кофе» можно только в связи с личностью Лени и с исторически-конкретным местом действия этого эпизода. Правда, будь Лени менее наивной (свою наивность она по казала уже в отношении Рахели), она поступила бы точно так же – поведение Лени во время позднейших событий позволяет сделать подобный вывод. Ну, а если бы Лени не сумела выразить свои естественные чувства в сугубо материальном поступке, в том, что она дала русскому чашку кофе, если бы она не сумела их выразить таким образом, то, наверное, эти ее чувства вылились бы в беспомощный и невразумительный лепет. И этот лепет с изъявлением симпатий к русскому мог бы привести к гораздо более дурным последствиям, нежели чашка кофе, поднесенная наподобие священного сосуда. Надо полагать, что Лени испытывала просто-таки чувственную радость, когда она тщательно мыла чашку и тщательно вытирала ее. В этом не было ничего демонстративного. А поскольку Лени сперва действовала, а потом уже думала (Алоис, Эрхард, Генрих, сестра Paxель, отец, мать, война), поскольку она думала много позднее, то можно почти с уверенностью сказать: Лени осознала то, что она сделала, лишь спустя некоторое время. Нет, она не просто угостила чашкой кофе русского, она принесла ему, так сказать, в дар эту чашку и, избавив от унижения русского, одновременно унизила безногого немца. Стало быть, Лени родилась, вернее, родилась во второй раз не в те пятьдесят секунд (примерно пятьдесят секунд!) гробового молчания. Рождение, или, вернее, второе рождение, Лени было не единовременным действием, а длительным процессом. Коротко говоря, только когда Лени что-то делала, она понимала
Существовали только два свидетеля последующего решающего события, которое мы назвали выше «возложением рук»: Богаков, уже описавший его, и Пельцер, который стал как бы его соучастником.
Пельцер: «С тех пор, конечно, русский ежедневно получал свою чашку кофе. И клянусь вам, уже назавтра, когда Лени принесла ему кофе – в тот день он работал не с каркасниками, я успел перевести его за стол к тем, кто заканчивали венки, к Хельтхоне, – клянусь вам, на следующий день Лени уже не по святой наивности и отнюдь не бессознательно, а вполне сознательно, с улыбкой оглянувшись по сторонам и проверив обстановку, положила левую руку на его правую. Прикосновение это продолжалось секунду, но пронзило его насквозь, как электрический заряд. Он просто-таки подскочил. Я видел это собственными глазами и могу поклясться, что так оно и было; только она не знала, что я за ними наблюдаю; я стоял на пороге моей темной конторы и заглядывал в мастерскую, хотел посмотреть, что будет с кофепитием. Знаете, что я подумал, – конечно, это звучит грубо, но мы, цветоводы, не такие уж эфирные создания, как вообразили некоторые, – я подумал: «Ах ты черт побери, вот дает, ну и ну, да она прямо вешается ему на шею». Вот что я подумал и, честно говоря, позавидовал русскому и приревновал к нему Лени. Надо сказать, Лени была сексуально прогрессивной особой, ее не интересовало, что по традиции инициатива принадлежит мужчине; она сама захватила инициативу, положив свою руку на его. Правда, она точно знала, что в его положении он не мог быть активной стороной; и все же она проявила смелость, если хотите, нахальство – и с точки зрения секса, и с политической точки зрения».
С того самого дня в сердцах наших героев, как стало известно авт. (о Лени через Маргарет, о Борисе через Богакова), «вспыхнула страстная любовь» – означенные свидетели показали это слово в слово.
Пельцер о деловых качествах Бориса: «Можете мне поверить, я хорошо разбираюсь в людях, с первого же дня я понял, что этот русский был человеком высокоинтеллигентным, к тому же хорошим организатором. Неофициально он уже через три дня стал заместителем Грундча по бригаде приемки: с Хёльтхоне и Цевен он прекрасно ладил; фактически они были его подчиненными, хотя, разумеется, не должны были знать, что подчинены ему. На свой лад он был художник, тем не менее довольно скоро смекнул, в чем состоит вся наука: надо экономить сырье. Надписи на лентах тоже не вызывали у него особых переживаний, хотя, на мой взгляд, они были ему не по нутру. «Ты пал за фюрера, нацию и отечество» или «…отряд СА-112» и так далее. День-деньской через его руки проходили свастика и немецкие орлы, но это, как ни странно, не выводило его из равновесия. Однажды в сугубо частной беседе у меня в кабинете – шкаф с лентами и с соответствующими бухгалтерскими книгами, который там стоял, перешел позже в его единоличное ведение, – гак вот однажды я спросил у него: «Борис, скажите мне как на духу, все эти эмблемы – свастики и орлы – вас не смущают?» И он ответил мне, ни минуты не мешкая. «Господин Пельцер, – сказал он, – вы, конечно, не обидитесь, иначе вы не завели бы этот разговор, вы не обидитесь, если я скажу: для меня своего рода утешение не только догадываться, не только знать, но и своими глазами видеть, что и военнослужащие войск СА – люди смертные. А что касается свастик и орлов, то я совершенно ясно отдаю себе отчет, в какую историческую ситуацию попал». Вскоре и он и Лени стали просто незаменимыми работниками. Этот факт я хочу подчеркнуть особо. Вот почему я не только не пакостил ему, но помогал – это же относится и к Лени, – я поступал так, исходя из интересов дела. Не такой уж я филантроп, человек не от мира сего. Разве я когда-нибудь это утверждал? Парень обладал прямо-таки фантастической любовью к порядку и к тому еще организаторскими способностями. Кроме того, он умел ладить с людьми, даже Ванфт и Шелф, видя, как он вкалывает, примирились с ним. Уверяю вас, в условиях свободного предпринимательства этот парень пошел бы далеко. Знаю, он был инженером и, наверное, разбирался в своей математике, но это особая статья… Удивительно, что он первый обратил внимание на одно обстоятельство, хотя я уже лет десять был хозяином этой лавочки, а Грундч почти сорок лет протрубил на такой работе. Но никто из нас ничего не заметил, даже наша умница-разумница Хёльтхоне; никто не заметил, а он заметил. Каркасники – я имею в виду бригаду по каркасам – снижали общий ритм. А. почему? Да потому, что бригада отделочников давала высочайшую производительность труда. Это раз. А бригада по приемке благодаря Борису и Хёльтхоне была у меня такая, что лучшей я не мог бы себе и пожелать. Это два. Следовательно, надо было перегруппировать силы. Цевен я отослал обратно к столу каркасников; она немножко поворчала, но я компенсировал ее деньгами; результаты не заставили себя ждать: выработка сразу поднялась на двенадцать – пятнадцать процентов. Надеюсь, вас теперь не удивляет, что я был заинтересован в работе русского и в его благополучии. Кроме того, люди наверху говорили мне иногда прямо, а иногда намеками: дескать, я должен следить за тем, чтобы с ним не случилось ничего дурного; наверху у него был мощный покровитель. Понятно, такие истории легко сказываются, но не просто делаются. Это ничтожество – шпик Кремп – и истеричка Ванфт могли буквально в два счета погубить мое заведение. Между прочим, ни одна живая душа – ни Лени, ни Грундч – не знала, что я выделил Борису шесть квадратных метров хорошо удобренной земли в моей личной маленькой теплице, выделил ему шесть квадратных метров, чтобы он выращивал на них табак, огурцы и помидоры».
Авт. должен признать, что по отношению к пережившим войну свидетелям из цветоводства Пельцера, встречавшихся с Лени в годы плетения венков, он избрал путь наименьшего сопротивления, то есть посещает свидетелей в зависимости от их доступности. Поскольку при втором визите авт. к Ванфт та еще более демонстративно повернулась к нему спиной, он перестал к ней обращаться. Пельцер, Грундч, Ильза Кремер и Хёльтхоне оказались доступны в равной степени и в равной степени разговорчивы – правда, Кремер была несколько менее общительна. Но именно из-за равной доступности свидетелей авт. затрудняется в выборе, или, если хотите, в избрании очередной жертвы. Хёльтхоне привлекает его своим исключительно вкусным чаем и строго, со вкусом обставленным домом, а также своей как бы законсервированной холеной красотой. Авт. нравится, что Хёльтхоне не скрывает своих сепаратистских взглядов и что она до сих пор их придерживается; отпугивает его от Хёльтхоне только одно: крошечная пепельница и то обстоятельство, что X. явно не жалует заядлых курильщиков.
«Ну, хорошо, наша земля (под «нашей землей» Хёльтхоне понимает землю ФРГ, Северный Рейн – Вестфалию. Авт.) имеет, стало быть, самые высокие налоговые поступления и поддерживает другие бедные земли, которые получают мало налогов. Жаль, что никому не придет в голову пригласить к нам в гости граждан из так называемых бедных земель, например из Шлезвиг-Гольштинии или из Баварии. Очень жаль! Может, они прекратили бы тогда считать гроши в чужом кармане. Пусть только подышат нашим зачумленным воздухом. Воздухом, который как раз и является одной из причин того, что здесь зарабатывают много денег. А чего стоит наша невкусная, просто-таки отвратительная вода!… Пусть какой-нибудь баварец, который привык к своим чио тым, как слеза, озерам, или гольштинец, который гордится своими огромными пляжами, пусть они приедут к нам и выкупаются в Рейне. Уж конечно, они вылезут оттуда черные от дегтя, а может, даже вывалявшиеся в перьях! А теперь взгляните на их Штрауса! Вся его карьера – сплошное темное пятно… В ней все неясно. Впрочем, и выяснять нечего, он просто темный субъект; неясные моменты всегда темные… И этот тип набрасывается на нашу землю (Северный Рейн – Вестфалию. Авт.) буквально с пеной у рта! Почему, собственно? Да потому, что у нас немножко более прогрессивные порядки… Его бы заставить прожить года три в Дуйсбурге, Дормаже или Весселинге. Пожить со всей его родней. Тогда он узнает, как достаются деньги и почем фунт лиха…
Деньги, которые после поступают к нему в казну и которые он еще имеет наглость поносить… Поносить только потому, что наше земельное правительство – хоть и оно не такой уж подарок, – но все же, все же наше правительство не проводит курса ХДС, а тем паче ХСС. Вы понимаете, что я хочу сказать? Почему, собственно, я должна испытывать пресловутое «естественное чувство единства»? Почему, собственно? Разве германскую империю основывала я? Или, может, я выступала за ее основание? Нет! Какое мне дело до того, что происходит на севере, на юге и в центре Германии? Вспомните только, как мы попали в эту самую империю. Только из-за проклятых пруссаков. А что у нас с ними общего, кто продал нас в 1815 году? Может быть, мы сами? И разве они спросили наше мнение? Разве они устроили какое-то подобие плебисцита? Пет, уж поверьте мне. Так пусть Штраус поплавает в Рейне и подышит воздухом Дуйсбурга… Но он себе прохлаждается в своем здоровом баварском климате. Зато как только этот тип всходит на трибуну, как он тут же обливает помоями «Рейн и Рур». Что общего у нас с разными темными элементами, с дремучими провинциалами? У нас у самих достаточно темных элементов. Поразмыслите надо всем этим хорошенько! (Авт. обещал Хёльтхоне выполнить ее просьбу). Нет, я была и буду сепаратисткой! Не возражаю, если к нам примкнут вестфальцы. Впрочем, что они могут дать? Клерикализм, хажество и свой картофель… Кажется, они специализируются на картофеле, точно не знаю да и не хочу знать… А что касается их лесов и полей, ну что ж, на здоровье! Но их я тоже не могу привезти к себе домой – они останутся там, где были… Да, против вестфальцев я не возражаю. Пускай примкнут, а больше нам никого не надо. Кстати, эти вестфальцы вечно обижаются, считают, что их дискриминируют; вечно они ноют и хнычут из-за «дискриминации в продолжительности радиовещания», будто бы им дают слишком мало времени. Словом, чепуха! С этими вестфальца-ми одна морока… Знаете, чем мне так нравится Лени? Она типичная рейнка. И еще доложу вам насчет Бориса, хотя знаю, что вас это поразит. Борис казался мне больше рейнцем, чем мои земляки. Не считая, конечно, Пельцера. В Пельцере так органично уживается жуликоватость с человечностью, что он уж точно уроженец нашего края. Истинная правда, что он никому не делал зла, только Кремпа он изводил. Из этого можно заключить, что Пельцер был не такой уж беспринципный, ведь он преследовал нациста Кремпа. Ложное заключение! Изводить Кремпа в условиях нашей мастерской как раз и являлось верхом беспринципности. Кремп заслужил всеобщую неприязнь, даже два других наци его недолюбливали, он был просто очень противный – бабник, вообще мерзкий тип. И все же объективность – прежде всего. Кремп был совсем молод. Уже в сороковом году двадцатилетним мальчишкой он потерял ногу. Я не знаю таких людей, которые согласились бы признать, что жертвы, которые они принесли, были в конечном счете бессмысленны. И еще постарайтесь представить себе, как развивались события: в первые месяцы таких парней чествовали, для всех они были героями, девушки буквально осаждали их. Но война шла дальше, и положение изменилось; одноногие стали обычным, массовым явлением. А позже те же девушки и вовсе отдавали предпочтение парням со здоровыми ногами; одноногие и безногие оказались в загоне. Как женщина просвещенная и передовая, я пытаюсь объяснить вам сексуальный и эротический статус этого Кремпа и ту психологическую ситуацию, в какой он очутился. Скажите на милость, что представлял собой в начале сорок четвертого года парень с ампутированной ногой? Бедолагу с нищенской пенсией! И вообразите себе, каково было человеку, если в решающий момент он должен был отстегивать ногу? Кошмарное положение для него и Для его партнерши, даже если партнерша – девица легкого поведения. (Чай у госпожи X. был дивный. И при третьем визите пепельница уже приблизилась по величине к блюдцу от чашки для кофе мокко. Авт.). А теперь возьмем этого Пельцера, здорового как бык Пельцера; можно считать, что он являлся классической иллюстрацией к древнему изречению: «Mens sana in corpore sano» [29] . Сочетание это встречается только у преступных натур, я хочу сказать, У людей совершенно бессовестных. Бессовестность – залог идеального здоровья, поверьте мне. Пельцер не пропускал ни одной возможности, он наживался на всем. Конвойные, которые утром приводили Бориса, а вечером отводили, обеспечивали Пельцера коньяком, кофе и сигаретами – примерно раз в неделю эти солдаты сопровождали составы во Францию или в Бельгию; коньяк, сигареты и кофе они привозили целыми ящиками, и еще они спекулировали тканями; у этих ребят можно было просто заказать товар, как его заказывают в магазине. Один из солдат – его звали Колб, и он был постарше остальных, кстати сказать, скользкий тип – привез мне однажды из Антверпена целый отрез бархата на платье; другого солдата звали Болдиг, он был помоложе, эдакий рубаха-парень, веселый циник, с начала сорок четвертого таких парней было хоть пруд пруди. Настоящий весельчак, ей-богу, один глаз у него был стеклянный и одна рука ампутирована, зато на груди – целый иконостас. Этот парень совершенно откровенно расценивал свой потерянный глаз, свою отнятую руку и свои регалии как козыри в игре. Ему было наплевать на фюрера, нацию и отечество. Пожалуй, даже в большей степени, чем мне. Конечно, я могла свободно обойтись без фюрера, но я была за рейнский народ и за рейнское отечество. Этот Болдиг время от времени уединялся с Шелф – после Лени она была среди нас самой аппетитной, – уединялся в теплицу позади мастерской якобы для того, чтобы с разрешения Пельцера срезать несколько цветков. Он говорил, что они с Шелф «пошли поиграть в кошки-мышки» или «послушать, как поет синичка». Для него все это было раз плюнуть, и он не переставая острил. В общем, он был неплохой парень. Только от его цинизма и откровенности становилось как-то жутковато. Иногда он старался подбодрить Кремпа, на ходу совал ему несколько сигарет, хлопал по плечу и громко произносил лозунг, который был тогда в ходу: «Наслаждайся войной, братец, мир будет ужасен». Его напарник Колб был противный тип, всех лапал, всех тискал. Ну, а что касается Пельцера то, выражаясь современным языком, он использовал те возможности, которые предоставляла ему конъюнктура на черном рынке похоронных принадлежностей; в ту пору все продавалось из-под полы; венки, ленты, цветы и гробы; кроме того, Пельцер получал дополнительную плату за венки для бонз, воинов-героев и жертв воздушных налетов. Никто не хотел хоронить дорогих покойников без приличного венка. А число похорон в Германии как военных, так и штатских неуклонно росло; гробы поэтому начали использовать по нескольку раз, в конце концов они превратились в чистую бутафорию. Дно гроба выдвигалось, и очередной покойник, зашитый в парусину, позже просто в дерюгу, еще позже кое-как обернутый, почти голый, падал в землю. Ради соблюдения приличий, бутафорский гроб короткое время выдерживали в могиле, для виду его слегка забрасывали землей. Но стоило удалиться друзьям и близким покойника солдатам, дававшим залп, обер-бургомистру и бонзам – словом, всем «профессиональным и непрофессиональным плакальщикам», как выражался Пельцер, – стоило им удалиться на почтительное расстояние, а затем скрыться из виду, как бутафорский гроб вытаскивали, очищали от земли и быстро наводили на него глянец, могилу за это время поспешно засыпали… Повторяю, поспешно, что принято только у евреев. Итак, на кладбище все шло примерно как в парикмахерской; впору было возвестить: «Кто следующий?» Легко догадаться, что Пельцеру, который не мог нагреть руки на прокате гробов и прочих похоронных принадлежностей, пришла в голову мысль использовать по нескольку раз и венки. В свою очередь, использование одних и тех же венков по два, по три, а то и по пять раз влекло за собой взятки и сговор с кладбищенскими сторожами. Конечно, все зависело также от прочности материала, употреблявшегося для каркасов, и от качества зелени. В процессе работы мы могли досконально изучить методы конкурентов, узнать, кто из них халтурит. Все это, разумеется, требовало соответствующей организации, сообщников, а также соблюдения тайны. Пельцер мог положиться на Грундча, на Лени, на меня и на Кремер… Признаюсь, все мы в этом участвовали… Иногда из сельских местностей присылали венки прямо-таки довоенного качества. Чтобы остальные наши товарищи ничего не заметили, была создана специальная бригада по «обновлению»; обновлялось буквально все, даже ленты. Пельцер зорко следил за тем, чтобы ничего не пропадало; принимая заказ У клиента, он сразу прикидывал, как бы сделать надпись более стандартной. Ведь тем самым увеличивались шансы на повторное использование ленты. Конечно, такие надписи, как «твой папа, твоя мама», в военное время не залеживались, но и сравнительно индивидуальные надписи, например «твой Конрад» или «твоя Ингрид», и те могли рано или поздно пригодиться. Надо было только хорошенько выгладить ленту, немного подкрасить буквы и фон и спрятать в специальный шкаф – пусть себе лежит до той поры, пока очередной Конрад или очередная Ингрид не потеряют кого-нибудь из близких. Любимым изречением Пельцера в те времена, как, впрочем, и во все другие, было: «С паршивого козла хоть шерсти клок». В конце концов Борис сделал предложение, которое оказалось прямо-таки кладом. Кстати, оно доказывало, что наш русский хорошо знал немецкую мещанскую литературу. Он посоветовал возродить старинную надпись на венках: «Любимому, единственному, незабвенному». Выражаясь современным языком, эта надпись стала бестселлером. С того времени каждую ленту можно было пускать в дело до тех пор, пока ее еще удавалось подновлять и отглаживать. Но даже явно нестандартные надписи, например «твоя Гудула», и те Пельцер сохранял».
29
В здоровом теле здоровый дух (лат.).
Показания Кремер. «Да, все правда, и я в этом участвовала. Мы работали сверхурочно, чтобы наши хитрости не так бросались в глаза. Пельцер уверял, что это вовсе не осквернение могил, он будто бы подбирал венки в мусорных кучах. Но меня это вообще не интересовало. Подновление давало неплохой приработок. И я не видела здесь ничего зазорного. Разве, если венки сгниют на помойке, кому-то будет лучше? Кто от этого выиграет? Но потом на Пель-цера все же настучали – его обвинили в осквернении праха и в ограблении трупов. Все открылось очень просто: кое-кто из родственников, придя на кладбище дня через три-четыре после похорон, удивлялся, где венки… Пельцер вел себя порядочно, никого из нас он в эту историю не впутал, сам ходил к следователю, даже Грундча он не стал впутывать… Потом я узнала от одного знакомого, что он очень ловко играл на чувствах нацистов, пугая их жупелом
тех лет, так называемой «заброшенной могилкой». В конце концов Пельцер признал некоторые «допущенные им Ошибки» и пожертвовал тысячу марок на лечебные учреждения… До суда дело не дошло, он держал ответ перед партийной комиссией, а потом перед партийным судом чести… И тот знакомый рассказывал мне, что Пельцер произнес целую речь: «Господа, товарищи по НСДАП, я сражаюсь на том фронте, который большинству из вас незнаком, но ведь и на тех фронтах, которые многие из вас знают, смотрят сквозь пальцы на некоторые обстоятельства…» После скандала Пельцер прекратил свои махинации, прекратил до конца сорок четвертого, когда наступила полная неразбериха и никто уже не обращал внимания на такие мелочи, как венки и ленты».
VII
Старик Грундч не только с большой сердечностью пригласил авт. к себе, но и заявил, что тот всегда будет у него желанным гостем. Поэтому авт. посетил его несколько раз подряд и воистину вкусил кладбищенский покой. Ибо ясно, что на кладбище в летние вечера после закрытия царит покой. Приведенные далее дословные показания Грундча – выборка примерно из четырех бесед, начавшихся и закончившихся в отменно дружеской атмосфере. Собеседования проходили в разных местах: одно – на скамейке под бузиной, второе – на скамейке под олеандром, третье – на скамейке под кустом жасмина, четвертое – на скамейке под кустом ракитника (старик Грундч любит перемены и уверяет, что в его распоряжении еще много разных древесных пород); во время разговора Грундч и авт. курили, потягивали пиво и время от времени прислушивались к далекому уличному шуму, который на таком расстоянии казался даже приятным.
Краткое изложение первой беседы (под бузиной): «Так, значит, наш Вальтерхен рассуждает теперь о шансах преуспеть? Ну и потеха! Он всегда умел использовать любой шанс, даже во время первой мировой войны, когда ему минуло всего-навсего девятнадцать годочков и когда он служил в спецроте технического снабжения. Что такое спецрота технического снабжения?… Это, знаете ли, рота, которая прочесывает поля битв после того, как битвы отгремели… На этих полях остается масса всякого добра, которой может пригодиться войскам: стальные каски, ружья пулеметы, боеприпасы, иногда даже пушки. Спецроты подбирают все без исключения – каждую флягу, каждую фуражку, каждый потерянный ремень и т. д. Ну и, конечно, на полях битв валяются трупы, а у трупов в карманах обычно лежит всякая дребедень: фотографии, письма… бумажники. Часто, между прочим, не пустые, а с деньгами. Однополчанин Вальтерхена рассказывал мне, что наш общий знакомый был отчаянный парень, сорвиголова, ничего не упускал, не упускал даже золотые зубы, золотые зубы любых национальностей. Ну, а под конец на европейских полях битв впервые появились американцы… И наш Вальтерхен впервые продемонстрировал на ихних трупах то, что сам он именует «деловой хваткой». Конечно же, все, что делал Вальтерхен, строго запрещалось. Но он не совершал ту ошибку, которую совершают большинство людей (надеюсь, и вы ее избегли), – Вальтерхен не обращал внимания на всякие запреты. Вся сила Вальтерхена в том, что для него законы и предписания не писаны; он придерживается только одного правила: не пойман – не вор. Уже с первой войны наш приятель вернулся с хорошими деньжатами; у этого девятнадцатилетнего паренька оказалась пачка долларов, пачка фунтов стерлингов, пачка бельгийских и французских франков, не считая мешочка с золотом. И тут он снова показал деловую хватку, обратив свои помыслы и свое сверхъестественное чутье на недвижимое имущество, на застроенные и незастроенные земельные участки; больше всего ему нравилась целина, но не в смысле садоводческом, а в архитектурном смысле, однако в иных случаях он не гнушался и застроенными участками. В ту пору долларам и фунтам цены не было, а пустоши на окраинах продавались за бесценок; и Вальтерхен отхватывал по моргену то тут, то там, стараясь держаться поблизости от главных магистралей; и еще он приобрел несколько домишек в центре, скупил их у разорившихся ремесленников и мелких торговцев. Ну, а после наш приятель перекантовался, перешел, так сказать, на мирные рельсы: он начал эксгумировать трупы американских солдат, укладывал их в цинковые гробы и отправлял в Штаты… И тут была работенка и легальная и нелегальная – ведь и у эксгумированных мертвецов попадались золотые коронки. Американцы, помешанные на гигиене, оплачивали эксгумацию, просто фантастически; и у Вальтерхена в это скудное бездолларное время опять завелось много легальных и нелегальных долларов. А раз у него завелись доллары, он снова стал скупать земельные участки, на сей раз он покупал крохотные клочки земли, но уже в самом центре города, где прогорали дотла многие хозяева лавчонок и мелкие ремесленники».