Групповой портрет с дамой
Шрифт:
Краткое изложение беседы под олеандром: «Когда я поступил учеником к старому Пельцеру, мне было четырнадцать, а Вальтеру ровно четыре годочка, его родители и все мы звали его Вальтерхен, так он и остался на всю жизнь Вальтерхеном. Старики Пельцеры были милые люди, только мамаша уж больно набожная. Она прямо пропадала в церкви, зато хозяин не верил ни в чох ни в сон, и вполне сознательно, конечно, в том смысле, в каком это понимали в девятьсот четвертом году. Само собой, он почитывал Ницше и прочел Стефана Георге, нельзя сказать, что он был псих, просто он малость чокнулся и садоводство его не волновало, куда больше его увлекала селекция, опыты, новые виды растений; он искал не столько «голубой цветок», сколько новый цветок; смолоду он участвовал в юношеском левом движении, и меня он тоже, конечно, туда вовлек. Я еще и по сей день могу спеть вам песню «Рабочий люд» от первого куплета до последнего (Грундч спел): «Кто золото копает, кто топь в лесу мостит? Кто ткет шелка и сукна, кто виноград растит? Кто, хлеб скормив свой богачам, всю жизнь голодает сам? Рабочий люд, пролетариат. Кто дотемна работает и до свету встает? Кто для других всю роскошь создает? Кто лично вертит шар земной, а сам забыт родной страной? Рабочий люд, пролетариат».
Ну так вот, четырнадцатилетним мальчонкой я попал в учение к Гейнцу Пельцеру, приехал из самой что ни на есть нищей деревушки в Эйфеле. Пельцер устроил мне жилье в оранжерее, комнатку у самой печки, с кроватью, столом и стулом – он кормил меня и давал мне немного денег… Сам он ел то же, что и я и в карманах у него было так же пусто. Мы с ним были коммунисты, хотя еще не знали этого слова и не понимали, что оно вообще значит. Когда меня забрали в солдаты эти пруссаки, жена Пельцера Адельгейд посылала мне посылки; я служил от девятьсот восьмого по девятьсот десятый. И как вы думаете, куда меня послали? На «холодную родину», в Бромберг. А куда я ездил на побывку? Не в родную деревню, в захолустную дыру, где хозяйничали попы, а к Пельцеру… Время
Краткое изложение беседы под кустом жасмина: «Он был хороший сын, в самом деле хороший, мне кажется, он по-настоящему любил своих стариков. Матери он в жизни не сказал грубого слова, не позволял себе даже посмеяться над ней, а между тем в Адельгейд с годами накапливалось все больше горечи и съело ее не горе, а горечь: да, она стала кислятиной. А жаль, в молодости эта женщина была красивой и цветущей; в девятьсот четвертом, когда я поступил к Пельцеру, Адельгейд была просто хохотушкой. А какая она была чистюля. Иногда Вальтерхен заходил с нами в церковь, притаскивал кадку с пальмой. Вы бы только посмотрели, как он приседал перед алтарем, как опускал руку в чашу со святой водой… Как будто он только для этого и создан. Ну, а в тридцать втором он записался в СА, в начале тридцать третьего участвовал в облавах на известных политиков, но не прихлопывал их, а за деньги отпускал на все четыре стороны, отпускал за драгоценности и за наличные… Наверное, это оказалось прибыльным занятием, у Вальтерхена сразу появилась новая машина, новые шмотки; ну и, разумеется, в ту пору можно было по дешевке купить землю, принадлежавшую евреям, – приобрести еврейскую лавчонку, стройплощадку… После Вальтерхен признавал, что вел себя в тот год грубовато. А потом все вдруг переменилось: наш приятель стал эдаким барином, чистоплюем, чуть ли не с маникюром; в тридцать четыре года он женился, конечно, «а деньгах; жена его Ева, дочь некоего Прумтеля, была, знаете ли, девица, которая витала в эмпиреях; впрочем, совсем не плохая, хотя немного истеричная. Папаша Евы содержал нечто вроде ссудной кассы, давал деньги под проценты, позже он открыл еще несколько ломбардов… Ну, а дочка зачитывалась Рильке и играла на флейте. Она принесла Вальтерхену в приданое несколько земельных участков и кругленькую сумму в наличных. После тридцать четвертого он стал почетным штурмфюрером, но во всякие грязные дела не лез, и не только в грязные, но тем паче в кровавые; вообще его не обвинишь в жажде крови, он жаждал всего лишь земельных участков. Интересная деталь: чем богаче он становился, тем человечнее вел себя. Даже в «хрустальную ночь» [30] он не захотел урвать свою долю. Теперь он сидел в аристократических кафе, посещал оперу, конечно, по абонементу; у него родилось двое милых детей: Вальтер и маленькая Ева; он их буквально обожал. А в тридцать шестом Вальтерхену досталось отцовское садоводство, папаша Гейнц в тот год сыграл в ящик из-за беспробудного пьянства, к тому времени от него остались кожа да кости и он стал старым ворчуном… Вальтер сразу нанял меня управляющим, и нацисты дали нам задание плести венки. Вальтер подарил мне часть садоводства. Я владею им по сей день. Надо признать – широкий жест. И ни разу он не сказал мне грубого слова, ни разу не был мелочным. Садоводство шло в гору, шло вверх, а Гейнц и бедная Адельгейд лежали внизу, в земле».
30
Так называлась ночь с 9 ноября на 10 ноября 1939 года, когда во всей Германии по приказу нацистов были организованы кровавые погромы.
Краткое изложение беседы под кустом ракитника: «Есть люди, которые считают, что назвать Вальтера нацистом – значит, оскорбить даже нацистов…, Существенная перемена произошла с ним в середине сорок четвертого, когда началась эта история Лени с русским. Из-за телефонных звонков и устных намеков он чувствовал себя ответственным за благополучие обоих. А перемена с ним произошла вот какая: Вальтерхен начал задумываться. Он понимал, конечно, что война проиграна, понимал также, что после войны ему очень даже не помешает заверить, что он хорошо обращался с этим русским и с дочкой Груйтена. Но сколько времени продлится война? Вопрос этот сводил с ума всех нас! Как пережить последние несколько месяцев, когда буквально каждую минуту кого-то вздергивают на виселицу или ставят к стенке? Теперь дрожали все – и старые фашисты и антифашисты… Да, черт возьми, прошла уйма времени, почти полгода, прежде чем американцы из Аахена доползли до Рейна. Мне кажется, Вальтерхен, процветающий, остепенившийся Вальтерхен, обожавший своих детишек, впервые узнал тогда то, о чем раньше не ведал: узнал, что значит быть в разладе с самим собой. Он жил на лоне природы, в своей вилле, имел двух породистых псов, милых детишек, машину и большое количество земли, которой с каждым днем становилось все больше. Старые участки он продавал под рабочие поселки и под казармы, но отнюдь не за наличные деньги. Наш Вальтерхен никогда особенно не интересовался наличными; гораздо сильней его волновали реальные ценности: за землю ему платили землей; он получал в два-три раза больше, чем имел; правда, новые участки находились немного дальше от центра. Но Вальтерхен был оптимистом. Он по-прежнему до отвращения заботился о своем здоровье: каждое утро пробежка по саду, душ, обильный завтрак, только уже дома. А когда он забредал в церковь, то все еще – или скорее уже опять – удивительно ловко приседал и быстро осенял себя крестным знаменем… И вот вдруг появилась Лени и этот Борис; оба ему нравились, оба были его лучшие работники; их охраняли сильные мира сего; сильные мира, которых он не шал… Но были и другие сильные мира сего, и эти сильные мира тоже не дремали, они могли моментально схватить человека, расстрелять на месте или бросить в концлагерь. Здесь, однако, надо избегнуть одной ошибки: не следует думать, будто Вальтерхен внезапно обнаружил в себе некое инородное тело, известное многим людям под именем совесть, или же что он внезапно, дрожа от страха и любопытства, приблизился к диковинному, неведомому ему и поныне континенту с загадочным названием «мораль». Ни в коем случае! Он достиг богатства без каких-либо внутренних переживаний, переживания у него были только внешнего порядка (неприятности, разного рода склоки с нацистским начальством и СА). Часто он попадал в сложные переделки – это случалось и в молодости, когда он служил в спецроте, и в тридцать третьем, когда участвовал в облавах на известных политиков и отпускал их за наличные и за фамильные драгоценности. На него писали доносы как на нациста и даже подавали на него в обычный суд, особенно в ту пору, когда он очень уж нахально начал использовать старые венки и ленты. Да неприятностей у него хватало, но он умел с ними справляться, умел, не теряя хладнокровия, преодолевать их и отметать. В годы войны он беспрестанно указывал на большое государственное и экономическое значение его деятельности, становился в позу неутомимого борца против национального жупела, против так называемой «заброшенной могилки». Да, у него были трудности, но он никогда не оказывался в разладе с самим собой, в каждый данный момент он знал, что ему полезно, а что нет. Нашему Вальтерхену на всех было наплевать: на евреев, на русских, на коммунистов, на социал-демократов, на всех вообще. Но зато он совершенно не знал, что ему делать, когда одни сильные мира сего хотели одного, а другие – другого. Да еще, как на грех, Борис и Лени нравились ему и притом – вот дурацкое совпадение? – и притом приносили явную выгоду. Ему было начхать на то, что война проиграна; Вальтерхена не интересовала ни высокая политика, ни «всемирно-историческая миссия немецкой нации». Единственное, что его интересовало, черт возьми, это сколько времени отделяет июль сорок четвертого от конца войны. Неужели до конца войны пройдет еще целая вечность? Он был твердо убежден, что надо перестраиваться на проигранную войну. Но когда именно следует перестроиться?»
Пожалуй, пришла пора вчерне суммировать приведенный выше материал, а также поставить несколько вопросов, на которые ответит сам читатель. Прежде всего обнародуем некоторые цифровые данные и сообщим внешние приметы Пельцера. Читатель, который представляет себе П. неопрятным стариком, попыхивающим вонючей сигарой, заблуждается. П. был (и есть) чрезвычайно чистоплотный человек, он носит (и носил) хорошо сшитые костюмы и модные галстуки, которые, несмотря на его семьдесят дет, ему к лицу. П. курит сигареты, держится (и держался) барином. Правда, на этих страницах П. был изображен плюющим. Однако оговоримся заранее: Пельцер плюет чрезвычайно редко, практически вообще не плюет. В том конкретном описанном выше случая плевок П. выполнял функцию некоего исторического жеста, возможно также, он являлся намеком на определенную политическую платформу. Пельцер живет на собственной вилле, в хорошем квартале, который он не называет кварталом. Его рост 1 м 83 см, вес, согласно показаниям сына-врача, пользующего П. – 78 кг.; волосы у него очень густые, темные, с легкой, совсем легкой проседью. Надо ли и впрямь считать П. наилучшей иллюстрацией к известному изречению: «Mens sana in corpore sano»? Знал ли он, что такое Б2 и П, проливал ли Сл? Несмотря на то, что для Пельцера характерна прямо-таки абсолютная уверенность в себе, к нему нельзя применить ни один из восьми эпитетов, упоминаемых в параграфе, посвященном С2. А когда он улыбался, улыбка его походила скорее на улыбку Моны Лизы (а не на улыбку Будды). П. надо считать человеком, который не боялся конфликтов с внешней средой, но не знал внутренних конфликтов до 1944 г., человеком, который, не будучи ни разу в разладе с самим собой, благополучно дожил до сорока четырех лет и расширил предприятие отца в пять раз; человеком, свято придерживавшимся поговорки. «С паршивого козла хоть шерсти клок». Но из этого следует, что когда П. в возрасте сорока четырех лет, то есть уже далеко не первой молодости, впервые потерял абсолютную уверенность в себе и вступил на неведомый путь, то его, само собой, охватил страх.
К этому следует добавить, что у П. была одна ярко выраженная черта характера, а именно он обладал прямо-таки неуемной чувственностью (склонность П. к плотным завтракам точь-в-точь походила на соответствующую склонность Лени). Только учитывая все это, мы можем понять, что в середине 1944 года Пельцер пережил тяжелый внутренний конфликт. А для того, чтобы понять, какой тяжелый конфликт он переживал после июля 1944 года, надо упомянуть еще об одной ярко выраженной черте его характера – о его почти неприличном жизнелюбии.
В руки авт. попал важный документ, характеризующий позицию Пельцера в последние недели войны.
1 марта 1945 года, то есть за несколько дней до того, как американские части вошли в город, Пельцер в письменном виде, да еще в письме с пометкой «заказное», объявил о своем выходе из нацистской партии и из СА, а также о том, что он осуждает преступления этих организаций; в том же письме (у авт. можно ознакомиться с заверенной копией этого письма) П. охарактеризовал себя как «порядочного немецкого гражданина, который попался на удочку нацистов и которого нацисты сбили с пути истинного». Со свойственной ему энергией Пельцер сумел разыскать чуть ли не в последний вечер перед тем, как в город вошли американцы, все еще функционировавшее почтовое отделение или, по меньшей мере, немецкого почтового чиновника, не сложившего с себя полномочия и отправить означенное письмо. Существует даже соответствующая почтовая квитанция, правда обезображенная штемпелем с изображением того самого «орла-стервятника».
Таким образом, когда американцы вошли в город, Пельцер с полным правом мог сообщить им, что он не состоит ни в одной из нацистских организаций. Не мудрено, что ему сразу же дали лицензию на ведение садоводства и на поставку венков. Ведь в городе по-прежнему производились захоронения, хотя в значительно меньшем масштабе. Сам Пельцер следующим образом прокомментировал незыблемость своей профессии: «Что-что, а умирают люди всегда».
Но весь последний военный год П. пришлось помучиться. Обстоятельства с каждым днем складывались для него все более неблагоприятно. На протяжении того года сотрудники часто обращались к своему шефу со всякого рода просьбами (об отпусках, авансах, прибавках, бесплатных цветах и т. д.) и всякий раз слышали от него слова: «Разве я изверг какой?» Все ныне здравствующие свидетели из садоводства Пельцера, которых авт. удалось разыскать, подтверждают, что выражение это не сходило с языка у П. «Он беспрестанно бормотал фразу об «изверге», как некоторые люди бормочут молитвы (Хёльтхоне). Казалось, он заклинал кого-то или просто уговаривал себя в том, что он и впрямь не изверг; свою присказку Пельцер произносил иногда совершенно невпопад; например, как-то раз я спросила у него, как самочувствие его домашних, и в ответ услышала: «Разве я изверг какой?» Однажды кто-то (сейчас уже не помню кто именно) спросил: «Какой сегодня день – понедельник или вторник?» – и Пельцер ответил: «Разве я изверг какой?» Все начали его поддразнивать, даже Борис, хотя, понятно, очень осторожно; один раз, к примеру, я отдала Борису венок, чтобы он прикрепил к нему ленты, и Борис сказал: «Разве Я изверг какой?» В ту пору за Вальтером Пельцером очень интересно было бы понаблюдать психоаналитику» (Хельтхоне).
Госпожа Кремер целиком и полностью подтвердила, что в устах Пельцера означенная фраза звучала как заклинание и по тону и по манере произнесения. Да, он так часто повторял эту фразу, что мы вообще пропускали ее мимо ушей. Он говорил ее, как люди говорят: «Господь с вами» – или как верующие бормочут в церкви: «Господи, помилуй…» А позже он произносил это свое заклинание в двух вариантах: «Разве я изверг какой?» и «Я ведь не изверг какой».
Грундч (показания, данные много позже, во время одного визита, настолько краткого, что авт., к сожалению, не удалось посидеть со стариком ни под бузиной, ни под другими деревьями): «Правильно, правильно, Вальтер все время бормотал себе под нос:
«Разве я изверг какой?» и «Я ведь не изверг какой», даже наедине с собой он бормотал эти слова. Я так часто слышал их, что начисто забыл. Для него они были такими же само собой разумеющимися, как вдохи-выдохи. Быть может (сердитый смех. – Г.) – быть может, Вальтерхену не давали покоя золотые коронки, ворованные венки, ленты и цветы, а также земельные участки, которые он продолжал скупать в годы войны. Попытайтесь представить себе на досуге, как две, три или четыре пригоршни золотых коронок, изготовленных в разных странах, превращаются сперва в довольно-таки неприглядный земельный участок и как потом, лет через пятьдесят, на этом участке вырастает очень важное и очень обширное здание, здание бундесвера, приносящее нашему Вальтерхену отличный доход, то бишь арендную плату».