Групповой портрет с дамой
Шрифт:
Гансу и Грете Хельценам чрезвычайно просто установить свое алиби. Ганс родился в июне 1945 года; имел ли он комплекс вервольфа уже в утробе матери, авт. неизвестно. Что касается Греты, то она и вовсе родилась только в 1946 году.
Генриху Пфейферу в конце войны минул двадцать один год, ему ампутировали ногу (левую) по бедро, и он лежал в монастыре, в стиле барокко недалеко от Бамберга, монастырь заняли под госпиталь. По словам самого Генриха Пфейфера, он только-только очнулся от наркоза и чувствовал себя препаршиво. «И вот тут-то и явились американцы; к счастью, они оставили меня в покое». Старик Пфейфер несколько неопределенно говорит о своем местожительстве в «день поражения»; он говорит, что в тот день находился вместе с супругой «недалеко от Дрездена». К этому времени Пфейфер вот уже двадцать семь лет как волочил ногу (к нынешней дате он волочит ее все тридцать пять лет); между тем отец Лени уже в 1943 году, еще до своего ареста, утверждал, что пфейферовская нога – «сплошная ложь и надувательство».
Ван Доорн: «Я думала, что всех перехитрю, уже в ноябре сорок четвертого я переселилась в Толцем, где мне достался в наследство дом и где я подкупила земли на те деньги;
Кремер: «После того как они забрали мальчика, я никак не могла решить, куда мне податься – на восток, на запад или, может, лучше пересидеть дома. На запад никого не пускали, разве что солдат и саперные команды… А на восток… Кто знал, что там будет? Нацисты ведь могли еще несколько месяцев, а то и год тянуть с войной. Стало быть, я решила пересидеть это время у себя в квартире и, таким образом, пережила второе марта. (Речь идет о 2 марта 1945 года, то есть о дне, который часть населения, оставшаяся в городе, до сих пор называет не иначе как просто «второе марта» или «тот день». Авт.) Второго начался этот налет, от которого многие сошли с ума, а многие чуть было не сошли с ума; я сидела в подвале пивоваренного заводика напротив дома и думала, что наступило светопреставление. Честно вам признаюсь, с двенадцати лет, то есть с девятьсот четырнадцатого года, я не ходила в церковь и не верила в поповские россказни. Даже в ту пору, когда нацисты для виду (подчеркнуто не нами. Авт.) нападали на попов, даже в ту пору я не встала на их сторону. Как-никак я была немножко обучена диалектике и историческому материализму, хотя большинство моих товарищей считали меня дурочкой и мещаночкой… Но в тот день я молилась, по-настоящему молилась. Вдруг я вспомнила все молитвы: и «Благослови, создатель…», и «Отче наш…», и даже «Под Твоей защитой…». Молилась, и все тут! Это был самый ужасный и тяжелый налет из всех, какие мы пережили… Длился он ровно шесть часов сорок четыре минуты. Потолок нашего подвала ходил ходуном, шевелился и раскачивался, как брезент палатки на ветру… И все эти бомбы были сброшены на город, в котором почти не оставалось жителей. Один заход следовал за другим, один за другим. Нас в подвале было шестеро. Две женщины – я и молодая мать с трехлетним малышом. Она беспрерывно лязгала зубами – тут я впервые поняла, что значит «лязгать зубами», до того дня я только читала об этом в книгах. Видимо, это происходило помимо ее воли, наверное, она даже не замечала, что лязгает зубами. Под конец она кусала себе губы в кровь, и мы просунули ей между зубами кусочек дерева – короткую отполированную палочку, очевидно, клепку от бочки, палочку мы подобрали на полу. Я думала, что женщина сойдет с ума, и еще я думала, что тоже сойду с ума… Нельзя сказать, что так уж сильно грохотало, зато все шаталось, и потолок у нас над головой прогибался то в одну сторону, то в другую, как дырявый резиновый мячик, который тискают руками. Малыш спал, он измучился, заснул и даже улыбался во сне. Кроме нас, в убежище были еще трое мужчин. Один из них – пожилой охранник в форме штурмовика, подумать только: второго марта он еще не снял мундир СА! Этот дядя, простите, сразу наложил полные штаны, полные штаны, и его трясло как в лихорадке, потом он описался. И вдруг выбежал из убежища; ни с того ни с сего выбежал на улицу, взвыл и побежал. После налета, поверьте мне, от него, как говорится, не осталось даже мокрого места. И еще в убежище сидели два молодых парня в штатском, скорее всего дезертиры. Прятались, видно, в развалинах, а когда начался этот ужасный налет, струхнули. Они были белые как мел и держались очень тихо, но потом, когда охранник выбежал, они стали… Как бы это объяснить?… Сейчас мне уже шестьдесят восемь, и, наверное, мои слова покажутся вам просто чудовищными, но я все равно хочу рассказать всю правду; тогда мне было сорок три, а той молодой матери, наверное, еще не было и тридцати… Я больше ни разу, ни разу ее не встретила, вообще с тех пор мне не случалось встретиться ни с одним из тех, кто сидел в убежище: ни с теми парнями, ни с малышом… Да, молодой женщине не было еще и тридцати… Ну так вот, эти парни лет двадцати с небольшим вдруг стали… не знаю уж, как это объяснить… нет, они не приставали к нам, не лапали нас… Все это не те слова, не те… С тех пор, как моего мужа замучили до смерти в концлагере, я не смотрела ни на одного мужчину… Так вот, эти молодые парни не то чтобы на нас набросились… Нет, нет, все было иначе, мы вовсе не сопротивлялись, и они нас вовсе не насиловали… Просто мы захотели быть вместе… И вспоминая это, я все еще чувствую как песок скрипит у меня на зубах, песок, который сыпался с потолка, ходившего ходуном… И еще я вспоминаю внезапное ощущение радости и то, что я успокоилась. И опять начала молиться. И молодая мать вдруг тоже успокоилась… Мы сели и не сговариваясь выложили все, что у нас было – сигареты и хлеб, – а молодая мать вынула из своей хозяйственной сумки банку с маринованными огурчиками и земляничное варенье. И мы по-братски поделились куревом и едой, но совершенно молча, а песок по-прежнему скрипел у нас на зубах… Налет кончился приблизительно в половине пятого. Стало тихо.
Конечно, не совсем: где-то слышался грохот падения, где-то рушились здания и взрывались бомбы – ведь на нас сбросили около шести тысяч бомб. Когда я говорю – стало тихо, это значит, что не летали самолеты. Вот и все. И мы вышли из подвала, вышли каждый сам по себе, не обменявшись ни словом. Вышли и очутились в гигантском облаке пыли, которое заслонило все небо, в облаке пыли и в клубах дыма, огня и дыма. Я упала как подкошенная и очнулась только через несколько дней в больнице. Очнувшись, я опять начала шептать молитвы. Но уже в последний раз. Счастье еще, что они не забросали меня землей; можете себе представить, сколько народу они заживо похоронили. А как вы думаете, что стало с подвалом? Он рухнул через два дня после того, как мы вылезли из него… Наверное, свод продолжал прогибаться то в одну сторону, то в другую, как резина в дырявом мячике, а потом взял и обвалился. Я сама видела это, потому что хотела посмотреть на мою квартиру. От дома не осталось ничего, ровным счетом ничего. Не осталось даже приличной груды развалин. А на следующий день после того, как я выписалась из больницы, в город вошли американцы.
Нам известно, что Ванфт была эвакуирована. Видимо, она пережила много тяжелого и скверного (сама она молчит, поэтому авт. не удалось установить, было ли пережитое ею тяжелым и скверным объективно или только субъективно). Ванфт произнесла лишь одно слово: «Шнейдемюль».
О Кремпе нам известно, что он погиб на шоссе, сражаясь за это самое шоссе, погиб, возможно, даже со словом «Германия» или какой-то подобной чушью на устах!
Д-р Хенгенс «исчез» и обосновался на время (Хенгенс о Хенгенсе) в одной деревушке вместе со своим бывшим начальником, графом. «Мы точно знали, что жители этой деревушки нас не выдадут. На всякий случай мы поселились в лесу, в деревянном доме, под видом рабочих лесничества, что ли. Но обхаживали нас по-королевски. Преданные графской фамилии поселянки не отказывали нам ни в чем, даже в любовных ласках, они просто-таки предлагали нам свою любовь. Однако признаюсь честно: эротика и секс баварских женщин казались мне чересчур пресными, я всей душой мечтал о рейнских изысках, и не только по этой части. Мои проступки были не такие уж тяжелые, посему я смог в пятьдесят первом вернуться домой. Господину графу пришлось подождать до пятьдесят третьего, в пятьдесят третьем он добровольно предстал перед судом. Предстал как раз в тот период, когда на дела военных преступников стали смотреть сквозь пальцы. Месяца три он просидел в Верле [35] . а потом опять поступил на дипломатическую службу. Лично я предпочел удалиться от всякой политической деятельности. С меня довольно моих филологических знаний, точных знаний, – ими я охотно делюсь за соответствующую мзду».
35
Известная тюрьма, в которой сидели нацистские военные преступники.
Хойзер-старший: «Я был связан по рукам и ногам моими домами; дело в том, что я приобрел не только старый груйтеновский дом, – в январе и в феврале сорок пятого мне удалось купить еще два дома у двух субъектов, которым грозили крупные политические неприятности. Можете назвать это, если хотите, антиаризацией или реантиаризацией – дома, которые продали мне нацисты, принадлежали первоначально неарийцам. Сделку я оформил по всем правилам, с нотариусом и с необходимыми документами, по всем правилам… Да, это была абсолютно законная сделка; в конце концов, никому не возбранялось покупать и продавать дома. Разве не так? Второе марта я, слава богу, не пережил, так как на день уехал за город… Но облако пыли видел, видел на расстоянии сорока километров от города… Действительно гигантское облако. А когда на другой день я прикатил на велосипеде обратно, то тут же нашел себе на западе прекрасную, просто безукоризненную квартиру; к сожалению, ее прибилось освободить, после того как в город вошли англичане. Они, между прочим, оказались, очень предусмотрительными людьми – не бомбили те кварталы, в которых собирались потом поселиться. А эти… Лени и Лотта… они меня здорово предали. И конечно, не сказали ни слова о склепе… Во мне, старике, они, понятное дело, не нуждались – мне уже тогда стукнуло шестьдесят.
Лотта вообще вела себя довольно-таки подло, это выяснилось уже в октябре, когда у меня умерла жена. Тут Лотта вдруг начала переезжать с детьми с места на место – сперва она жила у своих родственников, потом у этой проститутки Маргарет, после у знакомых. Для того, чтобы не эвакуироваться. А почему, собственно? Да потому, что хотела погреть руки, разнюхала, где находятся склады вермахта. Когда они грабили склад поблизости от старого кармелитского монастыря, то и не подумали позвать своего милого дедулю. Они тогда тащили добро мешками, вывозили его на тачках, на старых велосипедах и на полусоженных, брошенных у обочин машинах, которые уже нельзя было завести, их можно было только толкать… Эти мародеры хватали все подряд: яйца и масло, сало и сигареты, кофе и тряпки; они были такие жадные, что жарили себе яичницу прямо посреди улицы на крышках от противогазных коробок; спирт лился рекой… Они устраивали настоящие оргии, как во времена Французской революции. И женщины были заводилами, наша Лотта была заводилой. Сущая мегера! На улице разыгрывались настоящие баталии, поскольку в городе еще оставались немецкие солдаты. Все это я узнал много позже и был рад, что вовремя уехал из нашей общей квартиры. Скоро они превратили ее в форменный бордель – ведь из «советского райского уголка» в склепе им пришлось убраться. А потом явился Губерт и спутался с Лоттой. Вы бы просто не узнали нашу Лотту, раньше она была сухая, неприступная женщина, язвительная, острая на язык. Л в то время стала просто на себя не похожа, ее как подменили. В военные годы мы наслушались от нее достаточно социалистических речей, хотя это было здорово опасно, ведь иногда она ляпала бог знает что. Мы простили Лотте и то, что она втянула на-шего сына Вильгельма в свои красные организации.
Переживали, но терпели. Как-никак она была порядочной женой и матерью, выполняла свой долг. Но пятого марта Лотта решила, видно, что наступил социализм и все пора делить поровну – и движимое и недвижимое имущество, словом, все. Она в самом дело довольно долго возглавляла жилищный отдел, вначале захватила его явочным порядком, потому что городские власти сбежали, а потом ее туда назначили на том основании, что она не была фашисткой. Ну да, фашисткой она не была, но это ведь еще не резон! Мы скоро в этом убедились. Целый год она была у нас царь и бог. Не задумываясь направляла в пустые особняки людей, которые первый раз в жизни видели уборную, где спускалась вода. Эти люди стирали в ванне белье или разводили карпов, а в ванной комнате хранили свекольную ботву. Я говорю вам правду, в некоторых особняках ванны были, как оказалось, до половины заполнены свекольной ботвой. К счастью, у нас относительно недолго путали социализм с демократией. И Лотте опять пришлось вернуться к исходным позициям – стать скромной служащей. Но в дни всеобщего мародерства она вместе со своими дружками сидела в склепе, в ихнем «раю», пряталась там с детьми. Конечно, она знала, где я живу, прекрасно знала; тем не менее не позвала меня, не протянула руку помощи. Благодарности я от нее не дождался. Хотя, если смотреть в корень, она была обязана нам жизнью. Стоило только пикнуть, стоило передать ее высказывания о войне и военных целях, стоило повторить какую-нибудь из ее дурацких острот – и Лотту немедленно упекли бы куда следует – в тюрьму или в концлагерь, а то и вовсе вздернули бы на виселицу… И за это она нам так отплатила!…»
Быть может, кое-кого заинтересует судьба Б. X. Т. Сообщаем: манипуляции с мочой по плану, составленному Рахелью, ни разу не окончились неудачей. Однако настало время, когда и они уже не могли помочь Б. X. Т.: в конце сентября 1944 года его зачислили в батальон желудочников, невзирая на то, что при язве желудка, к примеру, требуется совсем другая диета, чем при диабете. Б. X. Т. еще успел принять участие в нескольких сражениях, а именно в арденнском наступлении и в битве под Хюртгенвальдом. В самом конце войны Б. X. Т. угодил из селения по имени Вюрзелен в американский лагерь для военнопленных. Не исключено, что в Вюрзелене он сражался плечом к плечу» со Шлёмером, перевоплотившимся уже к тому времени в Кейпера. Как бы то ни было, конец войны застал Б. X. Т. в американском лагере для военнопленных недалеко от Реймса, в обществе примерно двухсот тысяч немец-ких военнопленных всех рангов. «Могу вас уверить, ничего отрадного в лагерной жизни не было – ни в смысле общества, ни в смысле снабжения всем необходимым. Но самое печальное заключалось в том, что в лагере нам не светило никакое дамское общество, простите за откровенность». (Последнее замечание поразило авт. До этого высказывания он не считал Б. X. Т. «сексуально озабоченным»).