Грустный шут
Шрифт:
— А дайте я. — Увидав их тщетные старания, Бондарь кряхтя подлез под кобылу, взялся руками за ее ноги, поднатужился и, выпрямившись, прогудел: — Тронемся со Христом!
Кобыла, мотая головой, дивилась: куда ее несут. Обычно самой приходилось возить — это извечное предназначение лошади. Сейчас ее несут и, верно, без злого умысла: «Голоса-то ишь какие добрые! Но что они задумали?»
— Погоди, Кеша! — кричал Барма. — Забыл, что ли: на лошади-то верхом ездят.
— Садись, прокачу, — Бондарь остановился, слегка поправил живой груз на плечах.
— Выдержишь? — Барма сделал вид, что хочет запрыгнуть на вершну.
— А
— Медведище! Ну медведь! — восторгался Барма огромной силищей Бондаря. Тот не спеша ссадил лошадь. Она фыркнула, обнюхав зеленую травку, принялась жевать.
— Ест, — восторженно прошептал Кирша. — Слава Миколе Мирликийскому, ест!
Немой радостно хлопал в ладоши, а из кустов за ними подсматривал медведь. Бока его подвело, шерсть, еще не выветрившаяся после лежки, клочилась и дурно пахла.
«Скоро ль они уйдут? — ждал зверь, сердито сопя. — Сами-то небось сыты. И в ум не падет, что кто-то рядом голоден».
— Пойдем, Гоня, мужикам поможем. Соловая теперь и без нас оклемается…
Но едва отошли за куст боярышника, Кирша оглянулся и увидал бурую, метнувшуюся к лошади тушу.
— Гонька! Там это… там… — хватая себя за вспухшее от волнения горло, пробормотал Кирша.
Немой, услыхав возню, хруп костей, хрип, опрометью кинулся на выручку.
— Стой! — закричал ему Кирша. — Порве-от!
Мальчик не слышал. Тогда и ямщик кинулся следом, догнал, толкнул немого назад. Зверь, почуяв их, поднял голову, грозно зарычал. «Вот я вам! — показал весь его вид. — Ну-ка прочь!» Но люди не уходили. Немой рвался к лошади, кричал, плакал. Соловая, которую только что кормили его руки, была мертва. Она лежала на боку, прижав голову к передним копытам. Густая белая грива была в крови.
Кирша оплошал и упустил мальчугана. Вывернувшись из-под его рук, Гонька кинулся на медведя. Зверь попятился, изумившись дерзости этого слабого существа. Всего ж более — рассердился: пир долгожданный прервали в самом начале. Надо же, одна из первых после спячки охот окончилась так удачно, а кто-то смеет мешать ему насыщаться теплым парным мясом, кровью, которая толчками вытекает из вен, дымит, дразнит нюх.
— Уррр! — Зверь прыгнул через круп лошади, метнулся к Гоньке, но Кирша прикрыл его собой. Теперь он ничего не боялся и мог бы из-за парнишки пойти на сотню разъяренных зверей. Наверно, и медведь это почувствовал и в двух шагах от человека остановился. В его сиплом грозном рыке слышалась обида. Кинувшись на Киршу, накрыл его лапой.
От реки, слыша рык звериный и человеческие вопли, бежали Барма, Бондарь и Митя. Медведь струсил и, косолапя, дернул в кусты. Бондарь кинул в него топором, но не достал.
Барма склонился над Киршей. Тело ямщика было в ужасных, глубоких ранах. Обмыв их, Барма прикрыл прошлогодним подорожником. Делал это из одного человеколюбия. Уж ни ямщик, ни Соловая не нуждались в его помощи.
Подозвав знаком Митю, Кирша прошептал:
— Машу увижу — что сказать?
— Скажи… — начал Митя, но Кирша не дождался ответа: начал бредить. Умирал тихо и тяжко. Как жил. Лишь перед самой кончиной пришел в сознание.
…А в это время, в это самое время ожеребилась кобыла новосела Ивана Пиканова. Мокрого, карего жеребенка, со звездочкой во лбу, хозяин принес в избу.
— Резвый конь будет! — похвалил новорожденного Гаврила Степанович. —
Настрогали мороженой стерляди к браге, сели за стол. Жеребенок уже после третьей поднялся на неокрепшие ножки, защелкал копытцами по полу и, тоненько, струнно заржав, пустил на половик струю.
— И он нас обмыл маленько, — наливая по четвертой, ухмыльнулся Пикан.
— То добрая примета, — хмыкнул Тюхин. — Верно говорю: до-обрая!
Ночь весенняя, жуткая. Ворочаясь в берегах, о чем-то вздыхает кормилец Тобол, и брат его больший — Иртыш — тоже вздыхает. Сейчас вот соединятся в объятиях братских, побегут по одному руслу на север, где много всяких див, где и люди, сказывают, о двух головах, а сами сплошь волосаты и питаются одной человечиной.
Да реки ли удивлять? Это человек удивляется, пока не выжгут, не выкорчуют в нем детское удивление. Тогда уж не человек он, столб соляной. Живет одной лишь видимой оболочкой. Душа невидимая в слезах испаряется…
Фешина душа была не растрачена, болела по ночам, томилась. Уйти бы к милому, да муж дома. Только и остаются дни, когда он уезжает по таможенным делам. Хлопотлива служба его, зато доходна. Тут важно не пропустить мимо государевой казны какую малость: часть — казне, часть — начальству, ну и себя обижать грех. Надо и дом содержать, в доме две молодые бабы: сестра да супруга. Уезжая, наказывает Семен дворовому человеку Пахому следить за ними, учитывать, кто приходит. За это деньги платит особо. Был слух, построил себе Пахом домишко в Заречье. И живностью обзавелся. Значит, и врет и ворует. Верно, и от баб получает подарки.
В этот раз, уезжая, Семен приставил к женщинам Янку-цыгана. Тот верен, как пес, за деньги не продастся. Украл цыган коня у раскольника: хотели в проруби утопить. «Сам накажу… судом государевым», — обещал Семен и, вместо наказания, определил цыгана к себе. Янко жил в малухе вместе с Пахомом и кухаркой. Плевался, когда Пахом лез на полати и начинал там тискать кухарку.
— А я на тебя плюю, ефиопская морда, — задергивая занавеску, посмеивался Пахом.
Разгневанный Янко выходил во двор, проверял на воротах запоры и долго вслушивался в голоса в доме; за стеною жила самая желанная женщина на свете, самая недоступная, белая, сдобная. Схватить бы ее и увезти в степь. В степи кто отыщет? Только ветер там, он не скажет. Да нельзя увозить — дал слово хозяину. Слово надо держать.
Ходит цыган, мается. В горнице мается Марья Минеевна. Знает: зорче коршуна следит за ней сторож. Вот уж пушка ударила с Троицкого мыса. Из кремля выезжают конные драгуны. И жутко, жутко во тьме. Жутко и одиноко. Хоть бы Феша зашла.
— Феша! Фе-еш! — зовет Минеевна, сама в себя вслушивается: затяжелела. Ежели брат о том узнает — убьет. Собирался выдать замуж за оружейного старшину, да порченую-то кто возьмет? Первый муж хворый попался. И года не пожил — занемог, помер. Легко, весело жилось вдове, пока не оплошала. Теперь вот к Агафье бежать надо: пускай плод вытравляет. Сама себе большая была бы, так разве решилась бы на это? Хочется ребеночка ласкать, грудью кормить хочется. Кто позволит — не в браке нажит. А Гаврюша не шьет, не порет. Да что он может? Своя кочерга, законная, вокруг шеи обвязана. Брось ее — по всему городу пойдут пересуды. И жалостлив больно: мол, столько лет с Егоровной прожил. Жалеет воблу свою. Минеевну не жалеет.