Грустный шут
Шрифт:
— Эй, братко! — оттолкнув прилипшего мальчонку, вскричал, не выдержав, Барма. — Не тяжко тебе?
Княжна на Митиных руках сжалась, сползла наземь. В веселых глазах Бармы ей почудилась гневинка. «Ага, ревнует!»
Барма нарочно отвернулся, снова обнял Гоньку и громче прежнего заблажил:
Соколу жениться не впервой. Где б найти невесту с головой? Стрекает сорока у куста — Голова Сорокина пуста. Каркает ворона: кар да кар. Бедную«Что это он? — схватившись за сердце, задохнулась от обиды княжна. — За что эдак-то?»
Всем стало неловко. Барма ж, как ни в чем не бывало, голосил:
Во лесочке воля, за лесочком дым. Оставайся, сокол, холостым…— Ну-ка стой, Тимофей Иванович! — взвилась княжна. Догнав Барму, ткнула кулачком в спину. — Пошто холостым-то? Разлюбил разве?
— Дак ведь из песни слова не выкинешь, — усмехнулся Барма, поводя лопатками. Зло бьет, видно, шибко задел.
— Ой, гляди, душа пропащая! За такие песни глаза выцарапаю! — грозила княжна, кусая кривящиеся от обиды румяные губы. Час какой-то назад радовалась, вся душа была высвечена солнцем, и вдруг прокралось туда черное, страшное сомнение: ведь может, может бросить ее этот вертопрах! Может поменять на какую-нибудь случайную сороку!
«Да нет, не-ет, не будь я Дарья Юшкова, ежели отдам его кому! Себя, его и ту, которая дорожку мне перебежит, порешу в одночасье!»
— Обижаешь меня, Тима, — сдерживая злые, нечаянные слезы, попрекнула княжна. — Меня ль обижать, из-за тебя все презревшую? Я раба твоя верная.
— Жена Бармы — не раба, Бармиха! Будешь скоморошину петь со мной, ерничать будешь. А ну сочиняй песню да дурь из головы выбрось! — Барма схватил ее, закружил, кинул в снег и, прижавшись губами к маленькому ушку, жарко зашептал: «Зоря моя! Зоря-а-а-а!»
— Ой! — счастливо взвизгнула Дарья Борисовна и, прикрыв глаза, заулыбалась уплаканным светлым лицом. — Ой, не верю-у-у-у!
— Пой, говорю! Да складно! Не то побью!
Встав и отряхнувшись, Дарья Борисовна глянула на небо, в котором рассосались все тучки, встряхнулась и вывела изначальную озорную фразу:
Барма водку пьет…— Не пью, не пью! — замахал руками Барма, но вспомнил, что из песни слова не выкинешь, рассмеялся и подхватил: — А Бармиха пиво.
Напьются — лежат, Оба-два в крапиве…Барма притопнул с вывертом, прошелся вприсядочку, подпрыгнул, перевернувшись, и повел дальше:
Зимой изо льда Сырчики лепят. Им не жарко зимой, Не холодно летом…— Вот теперь ты истая Бармиха. — Он снова поднял Дашу на руки, закружил, пообещав: — Встретим кикимору в лесу — обвенчаемся.
Митя и немой, наблюдая за ними, хохотали.
— Ежели кикимора молода — не уйдешь с ней?
— От тебя-то? Не отстану, пока не надоем!
— За век не надоешь, за два! За веки веков! — прижимаясь к груди его, в глухом, в неизбывном забвении ворковала,
— Аминь, — молитвенно заключил Барма и понес ее. Нес, пока не уткнулся не то в берлогу медвежью, не то в землянушку. Из творила, прикрывшего лаз в эту нору, валил пар, доносилось утробное пение. Казалось, земля сама зев разверзла и жалуется или бранится, и потому с лиственниц рушится тяжелый волглый снег, роняет перья шелушащаяся кора. Ветки, освобождаясь от зимнего груза, взмывают вверх, качаются, осыпая отжившие свои, но все еще зеленые иголки. Вверху работал дятел, усыпляя себя однообразным: тук-тук, тук-тук… И ничего более.
Пение оборвалось вдруг, грохот раздался, яростный выкрик:
— Кто первый бондарь в деревне? Ты или я?
— Я-я-я-я, — глухо отозвался кто-то.
— Не ты, чучело! Я, я, я! — заорал человек в землянке дурным голосом.
Другой кто-то глухо и спокойно возражал ему:
— Я, я, я…
— У, скважина! — взвился первый. — А это видал? Кто обручем бочонок перепоясал? Ты или я?
— Я-я… — настырно твердил его собеседник.
Барма, откинув творило, спустился по каменным ступеням. За двустворчатыми, неплотно прикрытыми дверьми была каменная пещера. «Может, та самая? — подумал Барма. — Никитка говорил, на острове». В глубине пещеры, посреди пней, кореньев, досок, щепы и стружек стоял на коленях громоздкий человечище и, запрокинув лагун, пил из него не то вино, не то воду. С неохотою оторвавшись, зловеще усмехнулся, фыркнул. Язычок фонаря качнулся, лизнул стекло.
— Тты, значит? На, получай, харя немытая! — пустая лагушка полетела куда-то в угол, с грохотом ударилась о камень, но не распалась.
— Тут без меня не разобраться. — Барма бесстрашно прошел внутрь. По стенам, обитым полками, стояли бочонки, сулеи, туеса, кадки. Над входом резная красовалась дуга. Хоть сейчас вешай на нее колокольчик, дугу — в гужи, и в путь. Может, колоколец болтливый расскажет про этого странного человека, про все, что с ним было?
В углу, в каменной нише, высечен идол. Пасть раззявлена.
— Ты кто? — обернулся к Барме угрюмый хозяин. На руках, на ногах лязгнули цепи. Касаясь пола и стен, они высекали искры. Те искры пронизывали Барму — жгли или холодили, он не понял, но пронизывали насквозь, цепи терли, словно висели на нем самом.
— Я-то? — Барма ужал руки, словно желал скинуть с себя невидимые цепи, потер места, на которых они должны были висеть. — Не узнал разе? Барма я, человек в этом мире известный.
— Чо-то не признаю, — кандальник задумался, поскреб ногтями свалявшиеся кудлатые волосы и, словно пробуя слово на вес, повторил: — Бар-ма… Нет, не упомню. Да то не суть, — мужик снял с полки маленький в узорах бочонок, протянул Барме. — Смочи губы!
— Чем? Тут пусто, — Барма опрокинул бочонок — из него не текло, хоть, судя по весу, он был полон. Не пригубив, передал хозяину.
— У, сатанинское семя! — проворчал тот, когда в бочонке, а потом и в горле забулькало. — Чо делать умеешь? — спросил он, утолив жажду.
— Была бы дочь у тебя — внука бы сделал.
— Была… упокоилась, — гулко вздохнул мужик. Изо рта несло застарелым перегаром, но широкое лицо не обрюзгло, все еще было свежо и упруго. — Воевода наш ссильничал ее. Я его… — Он положил на горло толстые, как канат, пальцы, вздохнул снова.