Грязный лгун
Шрифт:
— А ты… разве у тебя не будет неприятностей из-за того, что тебя сегодня не было в школе?
— Ну, не совсем, — я смотрю на свои джинсы. Грязь от ручья на моих коленках, рукава испачкались о траву, когда я лежал на земле, подложив руку себе под голову вместо подушки. — Я вообще-то сбежал вчера из дому и не возвращался.
Я видел в экране ее реакцию. Я вижу, как она крутит веревочку от свитера, а другой рукой отводит волосы ото рта.
— Почему? — спрашивает она, как ребенок, желающий послушать историю — тихо, непринужденно, совсем не желая обидеть.
— Потому
Я чувствую, что мое горло горит, душит меня, как будто нужные слова спрятаны глубоко в пещере и не хотят выходить, упираются, и мне приходится с силой вытаскивать их.
— Потому что я здесь чужой, — говорю я — Потому что это место — дерьмо собачье, и мой отец, его дом, его семья, все это часть этого дерьма. И эта школа, гори она огнем…
Ее веснушки исчезают, когда она оказывается в тени, придвигаясь ко мне поближе. В ее глазах вопрос: не страшно ли мне?
— А что, если везде одно и то же?
Я отвечаю, что если это и так, то хуже все равно быть не может.
— Разве до этого было лучше — там, где ты жил раньше?
Нет. Не было.
Но я знаю, куда она клонит, и я не позволю ей. Я не дам ей себя убедить, что здесь не хуже, чем в другом месте.
— А что, если и там не лучше, куда ты пойдешь? — медленно говорит она, словно неспешно yxодящая зима.
— Ты знаешь, как мне здесь плохо? Ты можешь понятъ, как здесь паршиво? — говорю я, впервые глядя на нее, а не на экран телевизора, чтобы показать ей, что я чувствую. — У меня здесь ничего нет. Нет никаких наград. Нет дома. У меня есть только я, это и есть я. — И мне приходится подождать, пока схлынет боль, подождать пока мой голос снова не станет ровным. — Это все и есть я, — говорю ей я, хватаясь за свою одежду, за волосы. — Это не костюм — это то, что я чувствую, это то, как я выгляжу изнутри.
Но я не могу объяснить все словами, они не могут передать, как я ненавижу свое отражение в зеркале: не могу заставить себя не то что казаться кем-то, но даже быть собой. Я не знаю, как ей сказать, чего я боюсь, как дать понять, что значит бояться своего собственного отражения, потому что оно похоже на демона.
— Это ты так думаешь? — спрашивает она, и я вижу, что она обиделась, но я не хотел, чтобы так получилось, я не имел в виду ее. — Ты думаешь, мне легко? А ты знал, когда ты приходил в субботу, ты знал, что ты первый человек, который приходил ко мне с восьмого класса?
— Прости меня, — говорю я. Я прошу прощения, потому что это именно то, чего я боюсь, то что я… я тот, кто портит прекрасное.
— Мне запрещается хотеть того, чего они не хотят для меня. Вот почему у меня все эти награды, вот почему у меня нет друзей, которые обо мне хоть что-то знают, вот почему мне приходится ходить на тренировки, вот почему мне мама всегда говорит, что если я не выступлю хорошо на следующих соревнованиях, я никогда не смогу принять участие в Олимпиаде, и тогда моя жизнь пойдет псу под хвост. Потом она напоминает мне о том, как много они с отцом сделали, чтобы у меня было все, что я захочу. А я просто хочу сказать ей, что я ничего не хочу. — Рианна не думает о том, как объяснить то, что она чувствует, она не думает о том, чтобы убрать волосы ото рта, чтобы убрать налипшие волосы от уголков глаз.
— Рианна, — говорю я, но это не действует, потому что она не хочет смотреть на меня, и я прошу прошения у ее затылка. — Извини, я не хотел…
Поток уносит ее от меня, вниз по течению. В небе нет ангелов, в ее глазах ничего не отражается.
— Не извиняйся, — говорит она. — Если хочешь уйти — уходи. Но я не позволю тебе думать, что только тебе тяжело.
Я хочу сказать ей, что я не это имел в виду, что не думал, что это для нее так много значит. Но мне это так и не удалось, потому что, когда она встала, мне показалось, будто мои кости превратились в опилки внутри пугала.
Все должно было произойти не так, она не должна была уходить, а я не должен был чувствовать себя трупом. Пустой звук ее шагов, ступающих по ковру, — все вокруг кажется пустым, потому что все, чего я хочу, это обнять ее и чтобы она обняла меня, потому что тогда мы становимся ангелами. Тогда мы близки. Но не тогда, когда она плачет, не тогда, когда слезы беззвучно текут из ее глаз, когда она идет вверх по лестнице, ждет, что я скажу что-нибудь, надеется, что я что-то скажу, но я просто иду к двери, потому что все это больше не имеет значения.
Все кончено.
Неудивительно, что я стою там и мне нечего сказать. Она вытирает глаза, но ей не удается стереть то, что она чувствует.
Я поднимаю руку, чтобы помахать ей, но Рианна поворачивается ко мне спиной, вот она уже поднимается вверх по лестнице в свою комнату.
Я хочу побежать вслед за ней и попытаться сделать так, чтобы она меня поняла, просто взяв ее за руки… Но я знаю, что я этого недостоин,
Я недостоин того, чтобы видеть ее слезы.
Я недостоин даже просто быть рядом с ней.
На улице все кажется по-другому, улица — это место, где должен быть я, следуя за дымом, который струится по небу, потому что мои проблемы только усложнят ей жизнь, потому что мои проблемы совершенно не должны касаться ее.
Беги, кролик, беги…
Когда моя мать и я собрались и ушли от отца, мы взяли только то, что попалось нам на глаза, те вещи, которые было легче всего найти: мои любимые мягкие игрушки или альбомы с фотографиями, лежащие на кофейном столике, — то, что лежало в корзинах или в ящиках стола, а не в шкафах.
Мы никому ничего не сказали.
Мы не оставили даже записки и никуда не звонили, мы просто уехали.
— Мы вернемся и заберем оставшиеся вещи, не переживай, мы заберем все позже, — говорила мне мама, глядя на меня, ожидая, когда на моем лице промелькнет улыбка, обнадеживающая улыбка, прежде чем снова обратить свой взгляд к дороге, снова вцепиться в руль.
Я знал, что мы ни за что не вернемся. Я знал, что она просто пыталась облегчить мне отъезд. Она не хотела, чтобы я плакал о своих игрушках и о том, что я оставляю здесь, она не хотела, чтобы я думал об отце и о том, что мы больше никогда не увидимся с ним.