Гуд бай, Берлин!
Шрифт:
Сомнения у меня появились позже. Сомнения не в самом принципе, а в том, что маме действительно плевать.
Во всяком случае, на ферму красоты она ездила. Как там все происходило, не знаю. Я там никогда не был – мама не хотела, чтобы я ее навещал в клинике. Но когда она оттуда возвращалась, то рассказывала очень странные вещи. Видимо, лечение по большей части состояло в том, чтобы не пить алкогольных напитков и много разговаривать. А еще ходить по воде и иногда делать гимнастику. Правда, заниматься гимнастикой могли немногие, поэтому по большей части там разговаривали. При этом они перебрасывали по кругу клубок ниток, и говорить имел право только тот, у кого этот клубок в руках. Я пять раз переспросил, правильно ли я услышал и не шутка ли это насчет клубка. Но это была не шутка. Маме это совершенно не казалось ни смешным, ни занятным. А мне, честно говоря, это казалось безумно занятным. Только представьте себе: десять взрослых людей сидят в кругу и перекидывают друг
А если кто-нибудь думает, что разговаривать, перекидываясь клубком, это верх безумия, так он просто еще не знает о волшебной картонной коробке. В клинике у каждого в комнате есть картонная коробка. Она висит прямо под потолком, отверстием вверх, и туда, как в баскетбольную корзину, кидают бумажки. На этих бумажках, перед тем, как закинуть их в коробку, нужно записывать свои стремления, желания, намерения, решения и всякое такое. Каждый раз, когда у мамы появлялись желания или намерения или когда она себя в чем-нибудь упрекала, она должна была записать это на листочек, сложить его и потом, почти как Дирк Новицки, забросить в коробку трехочковым броском. А самое безумное то, что эти записки потом никто никогда не читает. Смысл этой штуки в том, чтобы все записывалось и оставалось в коробке. Заходишь в комнату и сразу видно: вот там наверху в коробке все твои желания и устремления и прочая фигня. А так как эти коробки страшно важны, то им полагается давать имя, которое надписывается на них фломастером. Вот и получается, что почти у каждого алкаша в клинике в комнате под потолком висит коробка по имени Бог, а внутри – все его желания. Ну, потому что большинство называет эту коробку Богом. Назвать ее так советует психотерапевт. Но если кто-то хочет, можно давать коробке и другое имя. Одна пожилая дама назвала свою коробку Озирисом, а еще кто-то – Великим Духом.
Мама свою коробку назвала Карлом-Хайнцем. А потом пришел психотерапевт и стал мучить ее вопросами. Сначала он поинтересовался, не отец ли это случайно.
– Кто? – удивилась мама. Врач кивнул на коробку. Мама покачала головой. Тогда он спросил, кого же зовут Карлом-Хайнцем, и мама ответила:
– Ну, эту коробку под потолком.
Тогда психотерапевт поинтересовался, как звали отца моей мамы.
– Готлиб, – ответила мама, а врач сказал на это «Ага!». Это «Ага!» звучало так, будто теперь он абсолютно все понял. «Готлиб» – «Ага!» Правда, мама не знала, что именно понял врач, он ей этого не говорил. И так в этой клинике, по рассказам мамы, бывало всегда. У всех постоянно были такие лица, будто они что-то поняли, но никому об этом не расскажут. Когда папа услышал историю про коробку, он от смеха чуть со стула не рухнул. Он все повторял:
– Бог ты мой, как печально! – и смеялся. Я тоже смеялся, да и маме казалось, что все это ужасно смешно, особенно когда она была уже дома.
Вот об этом я и написал в сочинении, а чтобы пристроить слово «спасение», пришлось вставить эпизод с кухонным ножом. Ну а потом я уже так разошелся, что прибавил еще случай, когда мама с утра вышла из комнаты и перепутала меня с отцом. Это было самое длинное сочинение в моей жизни. Я исписал страниц восемь, по крайней мере, и мог бы написать еще вторую, третью и четвертую части, если бы захотел. Но как выяснилось позже, первой части было вполне достаточно.
Я читал свое сочинение вслух, и весь класс был от него прямо-таки в диком восторге. Но в какой-то момент Шурман попросил всех успокоиться и сказал:
– Ну, прекрасно. Прекрасно. Сколько у тебя там еще? А, еще так много? Тогда пока хватит, наверное.
Читать остальное было не нужно. На перемене Шурман попросил меня задержаться: он хотел посмотреть мое сочинение. Я стоял около учительского стола, ужасно гордый, потому что мое сочинение всем безумно понравилось, а Шурман к тому же решил дочитать его до конца на перемене. Майк Клингенберг, великий писатель. Шурман закрыл тетрадку, взглянул на меня и покачал головой. Я подумал, что это он качает головой в знак одобрения, типа: «Как это простой шестиклассник умудряется писать такие сногсшибательные сочинения?». Но он сказал:
– Что за дурацкая ухмылка у тебя на лице? Ты все еще считаешь, что это смешно?
Вот тут до меня и стало потихоньку доходить, что это не грандиозный успех. По крайней мере, в глазах Шурмана.
Он поднялся из-за стола, подошел к окну, посмотрел на школьный двор.
– Майк, – произнес он и повернулся ко мне. – Это ведь твоя мать. Ты хоть подумал об этом?
Судя по всему, я совершил какую-то огромную ошибку, но не мог сообразить, какую именно. При взгляде на Шурмана было совершенно ясно, что я сделал нечто невообразимо страшное. То, что он считает мое сочинение самым ужасным во всей мировой истории, тоже было более-менее понятно. Только почему он так считает, я не знал, и он мне
– Не нужно ничего вырывать на самом деле! Ты что, совсем не понимаешь? Ты должен хорошенько подумать о своем поступке. Вот и подумай!
Ну, я подумал с минуту и, честно говоря, так ничего и не понял. До сих пор не понимаю. Ведь я же ничего не выдумал, не наврал, ничего такого.
7
Вот после этого меня и стали звать Психом. Почти целый год меня так все называли. Даже на уроке. Даже при учителях.
– Давай, Псих, пасуй мяч! У тебя получится, Псих! Давай, играй низом!
Закончилось это только тогда, когда у нас в классе появился Андре. Андре Лангин. Красавчик Андре.
Андре оказался у нас в классе, потому что остался на второй год. В первый же день он завел себе подружку, а потом менял девушек каждую неделю. Сейчас он встречается с турчанкой из параллельного класса, которая выглядит как Сальма Хайек. Одно время он даже подкатывал к Татьяне, от чего мне было действительно дурно. Пару дней они постоянно болтали друг с другом, в коридорах, перед школой, у круглой клумбы. Но встречаться все-таки не встречались, вроде бы. Этого я бы просто не вынес. Потому что они вдруг как-то престали болтать, а вскоре после этого я слышал, как Андре объяснял Патрику, почему мужчины и женщины так плохо сочетаются, всякие там офигительно научные теории о каменном веке, саблезубых тиграх, родах и всяком таком. Я его еще и поэтому ненавидел. Я с самого первого момента его безумно ненавидел, но мне это было не так-то просто. Потому что он, конечно, не самая светлая голова, но, в общем, не совсем пустой. Андре бывает очень милым, в нем есть что-то такое непринужденное, и выглядит он, как я уже говорил, довольно хорошо. Но при этом он все равно придурок. Плюс ко всему живет на соседней с нами улице – Вальдштрассе, 15. Впрочем, на той улице одни придурки и живут. У Лангинов там огромный дом. Отец у него политик, член городского совета или что-то в этом роде. Ну, короче, понятно. А мой отец говорит:
– Большой человек, этот Лангин!
Это потому что отец сейчас тоже в СвДП, в этой либеральной партии. Меня от этого просто тошнит. Извините.
Но я хотел рассказать совсем о другом. Когда Андре только появился у нас в классе, мы поехали на экскурсию, куда-то южнее Берлина. Ну, такая обычная поездка в лес. Я шел далеко позади остальных и разглядывал растения. Это было как раз в то время, когда нам задали собирать гербарий, а я немного интересовался природой. Деревьями. Думал, может быть, стать ученым или типа того. Но это продлилось недолго, что тоже, наверное, как-то связано с этим классным выездом, когда я плелся за километр позади других, чтобы спокойно рассматривать расположение листьев и все прочее, что относится к габитусу растений. Но вдруг я понял, что меня габитус и вся эта фигня вообще не интересуют. Где-то впереди смеялись, и я мог даже различить смех Татьяны Козик. Вот она смеется, а Майк Клингенберг плетется по лесу в двух сотнях метров позади и пялится на это идиотское расположение листьев на деревьях в природе. Если б еще в настоящей природе, а то в жалком сквере, где через каждые десять метров стоят по три указателя. Полная чушь!
В какой-то момент мы остановились около трехсотлетнего граба, который посадил какой-то Фридрих Великий, и учитель спросил, кто знает, что это за дерево. А этого никто не знал. Кроме меня, конечно. Но я же не настолько долбанутый, чтобы при всех говорить: мол, я знаю, что это граб. С таким же успехом можно сказать:
– Меня зовут Псих, и у меня проблемы с головой.
Уже само по себе то, что весь класс стоял вокруг этого дерева и никто не мог сказать, как оно называется, действовало довольно угнетающе. И вот теперь я подхожу к главному в этой истории. Под этим грабом Фридрих Великий позаботился вкопать несколько столиков со скамейками, чтоб там можно было сесть и устроить пикник, что мы и сделали. Я случайно оказался за одним столом с Татьяной Козик. По диагонали от меня сидел Андре, красавчик Андре. Руки свои он пристроил на плечи Лауре и Мари, как будто бы он их лучший дружбан. А на самом деле он с ними вообще не общался. Он тогда максимум неделю как у нас появился. Но девчонки были совсем не против. Наоборот, они от счастья будто окаменели и старались не шелохнуться, точно боялись, что стоит пошевелиться – и руки Андре, как пугливые птички, упорхнут с их плеч. Андре при этом молчал и только туманным взглядом сонно пялился куда-то в пространство. А потом он вдруг уставился на меня и после долгого размышления о чем-то, но явно не обо мне, изрек: