Гул
Шрифт:
— Рошке, вот вы цедите про крестьяшек, а на деле помните, как кого зовут и кто за что просил. Тут надо одно из двух поменять. Иначе диалектика не работает.
— Товарищ комиссар, а вы вообще знаете, что такое диалектика?
— Нет, не знаю, — пожал плечами Мезенцев. — Мне просто нравится, как слово звучит. Оно как выстрел. Можно к стенке всю философию поставить и мир облегчить.
— Это у вас какая-то своя, розовая диалектика. Как водичка. Диалектика ведь совсем о другом.
— Может быть... Так ты не знаешь, где... это?
— О чем вы спрашиваете? Или о ком? О женщине, мужчине? О кулаке, крестьяшке?
— О женщине?
По селу ходили слухи, что холост
— Трубочист, — хохотали из-за плетней девки, — вот за Антоновым и гоняется!
Никто не догадывался, что сидела под сердцем у комиссара длинная игла, какой обычно сшивают писатели душевные муки. Колола она Олега Романовича независимо от головной боли. Ждала большевика в купеческой Самаре девушка-игла по имени Ганна Губченко. Ну как ждала? Мезенцев предпочитал полагать, что ждала, хотя он прекрасно понимал, что Ганна так и не простила ему арест отца.
К экспроприации рядового самарского интеллигента, балующегося Комучем, Мезенцев прямого отношения не имел, наоборот, пытался оградить старомодного любителя Герцена от местного аналога Рошке. И сама женщина знала, что Олег, которого она помнила еще по революционному кружку, где читали Бакунина, непричастен к семейной утрате. Знала — и не охладела, а стала теплой, как остывший чайник. Мезенцев кое-как смог объяснить это через диалектику. Тезис — большевик, контртезис — эсерка, синтезом должна была выступить любовь или ненависть, а вышло не по Гегелю.
Если бы Ганна влепила в вытянутое лицо Мезенцева понятное оскорбление, то не болел бы сердцем комиссар. Улыбнулся бы, растер по холодной щеке горячий ожог и с интересом продолжил бы глядеть на женщин. Но Олег Романович прекрасно помнил последний разговор, когда он в романтической, как казалось, обстановке читал стихи:
И когда женщина с прекрасным лицом,
Единственно дорогим во вселенной,
Скажет: я не люблю вас,
Я учу их, как улыбнуться
И уйти и не возвращаться больше.
А когда придет их последний час,
Ровный, красный туман застелет взоры...
Когда комиссар закончил, неуверенно поправляя золотую шевелюру и не зная, куда деть большие руки, Ганна ему подмигнула. Был у нее один глаз зеленый, а другой карий. Единственно дорогое лицо во вселенной сказало:
— Я не люблю вас.
Мезенцев буркнул:
— Я еще одно выучил, послушай.
Ганна вздохнула. Белая шея выгнулась, и у комиссара потемнело в глазах. Он захотел разорвать это горло зубами, втиснуть между ключичных углов свою прямоугольную голову, лишь бы на него не смотрели насмешливые украинские глаза. Правый из них коричневый или левый зеленый — не разобрать. Зеленый зрачок часто смеялся, отодвигая изумрудным хрусталиком плотскую близость, а коричневый тосковал по любви, которую когда-то пытался отыскать в комиссаре.
— Прости, но ты, Мезенцев, меня больше не волнуешь. Я не думаю о тебе. Я не люблю тебя. Мне тепло без тебя.
—
— Что же, — усмехнулась Ганна, — даже ваш Ленин в начале семнадцатого года говорил, что только будущие поколения доживут до революции.
По длинному, как ХIX век, лицу скатилась капля пота. Олег облизал нецелованные губы и мужественно кивнул. За окном по-прежнему была Самара, по Волге пароход тянул баржу с углем, и это означало, что один глаз у Ганны был зеленым, а другой коричневым. Больше всего Мезенцева поразило, что Ганна даже не заплакала, вообще никак не выразила своих чувств. Точно речь шла о прочитанной книге или кооперативном обеде. Это он должен быть холоден, а не она. Женщина насмешливо смотрела на Мезенцева двухцветным взглядом.
— Ну, что будешь делать? Арестуешь меня?
— Нет.
— Тогда стишок расскажешь? Хочешь, я тебе стульчик принесу?
— Не надо стульчик, — вздохнул комиссар.
— На свете есть хорошая русская поговорка: насильно мил не будешь. Вот ты, твоя партия, твои вожди и их методы — это все насильно. Я так не хочу. Никто так не хочет, кроме вас. Ты ко мне относишься так же, как вы относитесь к народу, — почему-то считаете, что мы обязаны вас любить.
Мезенцев молчал. Он думал. Хотелось сказать эсерке что-нибудь хлесткое, но с туманной горчинкой. Чтобы женщина запомнила и, когда умирать будет, ссохнувшаяся или молодая, от болезни или в руках чужого супруга, обязательно заплакала, осознав, что ее Олег из прошлого оказался во всем и навсегда прав.
— Так что? Я жду, — прищурилась на Мезенцева Ганна.
— Ты дура, — сказал он ей, — и народники твои — говно.
Затомив тоску в крови, Мезенцев ринулся в Москву. Там комиссара отправили в Тамбов — делать хлебную революцию. Мезенцев ликовал. Плевать ему было на хлеб: комиссар его вообще не ел. Хотелось вернуть Ганну, которая мотыльком полетела на крестьянское восстание. Мезенцев не знал или не хотел знать, что Ганна крепко держала обещание и ни одной мыслью не выдала себя комиссару. А он так не мог. Он любил. Как вообще можно любить женщину с фамилией Губченко? С такой фамилией варят веселый борщ с галушками. А Мезенцев любил, любил наперекор своему высокому росту, любил так, что получался крест.
Если бы прознали про женщину-иглу толстозадые крестьянки, все равно не перестали бы судачить: любовь в страдательном залоге непонятна тем, кто рожал за жизнь по двенадцать детей. Не понял бы и Рошке, поставив незабудку-эсерочку не в вазочку, а к стенке. Не поняли бы солдаты, найдя у командира изъян, куда на привалах втыкали бы колкие замечания. Мезенцев вертел больной головой, пытаясь высмотреть человека для тайного разговора, но такого не было. Отряд двигался молча и подтянувшись: Рошке укрепил дисциплину.
Шли уже несколько часов, а лес не редел. Дозор доложил, что следов антоновцев не наблюдается. Ни обломанных веток, ни навоза, ни брошенного оружия или раненых. Ничего. Никого. Раньше преследовать повстанцев было веселей. Они обожали класть под задницу пуховую подушку, а когда удирали, то за всадниками струился шлейф из перьев, по которому легко можно было выследить беглецов.
— Привал, — скомандовал Мезенцев.
Рошке сел на траву и посмотрел в себя. Там множились цифры. Чекист специально выбирал непохожие друг на друга значки, женил угловатое на округлом: семнадцать на восемь, тринадцать на девять. Никак не мог он смириться, что в поход выступило девятнадцать человек. Сулило это несчастье. Нужно было набрать двадцать полнокровных людей, но из-за торопыги Мезенцева не успели.