Гул
Шрифт:
Вальтер облизал сопревшие губы:
— Так вы уверены, товарищ... что находитесь в здравом рассудке?
— Уверен.
— Тогда мы теряем время. Лазутчика необходимо ликвидировать и возобновить преследование.
— Ликвидировать?
— А что еще делать с крестьяшкой?
Будь Мезенцев почувствительнее, то запретил бы чекисту использовать слово «крестьяшки». Больно оно выходило обидным, да еще с душком классовой ненависти, какую позволительно питать лишь к буржуазии и офицерству. О чем думал Рошке, когда говорил про крестьяшек?
Если бы кто заглянул в ум Вальтера Рошке, то не нашел бы там потребности в душевном самоопределении: ему не снились
— Порой я думаю, Рошке, что лучше всего русскую душу да и вообще русского человека выражает всего одно слово.
— Какое? — спросил чекист.
— Поделом.
— Поделом?
— «Поделом» напоминает, что на любое действие рано или поздно последует ответ. Не сейчас, так потом. «Поделом» осилит любую власть и любое дело. Поделом капиталу, поделом царю, поделом белогвардейцам и Красной армии, кадетам, большевикам и эсерам, соснам поделом, земле и небу, мне, вам, ему, каждому местоимению поделом, крестьянам, рабочим и агитаторам... всем, всем поделом! И вот когда понимаешь, что на самом деле всем поделом, в том числе и тебе, жизнь приобретает смысл. Мы всегда получаем то, что заслужили. Кто десять лет назад мог подумать, что царь вот-вот слетит с трона? Никто. Кто пару лет назад верил, что мы удержим народ у власти? Никто. Вот и вы мои слова считаете бредом, а я знаю, что даже колесо, зачем-то брошенное в воду, так этого не оставит. Поднимется от него волна, понесется к берегу и смоет всех нас в пучину, как раньше смыла Керенского. И знаете, что тогда нужно будет ответить? Сказать потребуется всего одно слово. Поделом.
Рошке ничего не ответил. Он взял Мезенцева на заметку, положив сумасшествие комиссара рядом с тезисом, что Кант не прав. Метафизика рождается от пробитого черепа, когда мысли могут выскользнуть в мир через новую дырочку. Голова чекиста была цела, поэтому он знал, что царь — это царь, а большевик — это большевик, и причина понятий крылась в их собственной природе, а не в выдуманном русском «поделом».
— Я вас понял, товарищ Мезенцев.
Командиры вернулись к солдатам. Те, хоть сквозь ветви и проступил рассвет, держались поближе друг к другу. Сосны росли искаженно, почти изуродованно — не вверх, а в разные стороны, как кусты шиповника. Словно темные люди каракатицей ползут. Вот-вот запрыгнут сзади и перегрызут глотку.
Пойманный дурачок не агакал, а без интереса глядел в себя. Мезенцев достал из седельной сумки расстрельные накладные. Те, что еще в Паревке подписал Евгений Верикайте.
— А как имя запишем?
— Ставьте прочерк, — посоветовал Рошке, — то есть длинный минус.
Порыв ветра вдруг вырвал мандаты из рук Мезенцева. Бумаги снесло в глухие кусты. Казенная бумага зашуршала в можжевельной темноте. Будто кусты мяли и рвали отпечатанные листки.
— Аг! — испугался
— Кто... пойдет?
На глухой вопрос Мезенцева никто не ответил.
— Добровольцы? Нет? Купины, достаньте бланки.
— Товарищ комиссар, рядовые Купины еще вчера захвачены в плен.
Мезенцева, вопреки лекарству, хлестнула головная боль. Точно, как же он мог забыть!
Комиссар снова спросил, позабыв, что только что задавал этот вопрос:
— Добровольцы есть?
— Что за вздор, в самом деле! — разгневались очки Рошке. — Это же просто кусты. До них... раз... два... крестьяшки верят во всякую чепуху... три метра. Нет, четыре метра!
Мезенцев различил заросли шиповника, черемухи, орешника. Черт знает что, это ведь действительно только кусты, где теперь с шумом копался Рошке. Комиссару было страшно самому лезть в природу, точно его схватили бы за ноги и утащили в глубину леса, которому и так нет никакого конца. Затянули бы Мезенцева под землю, опутали белесыми корешками — безнаказанно бы упивалась земля жизненной силой человека. Как тогда. За Волгой. Его перекосило. Надбровный шрам кольнула боль. А Рошке молодец, настоящий коммунист, ничего не испугался. Ему легко. Он не верит в самостоятельность неодушевленного мира. Интересно, а если бы верил, полез бы? Не струсил бы?
Чекист вернулся через минуту. Кожаную куртку поцарапали шипы. Дужку очков попыталась подцепить настырная веточка, и немец обломал ее. Еще Рошке брезгливо отряхивался от прилипших к штанам собачек.
— Или я ослеп, или ветер был сильный, только бумаги нет. Потеряна. Вам, товарищ Мезенцев, следовало крепче удерживать мандаты.
— А ну прочесать кусты!.. — приказал было Мезенцев, но Рошке почти зло прервал:
— Бросьте, комиссар, я же говорю, ничего там нет. Мы так еще двадцать минут потеряем. Будем действовать по старинке. Ведь вам, товарищ Мезенцев, не привыкать. Помните церковь в Паревке?
Дурачок вскрикнул и забился всем телом. Пришлось схватить трясунчика за обмызганные рукава, отчего и красноармейцы задрожали от телесного холода. Гену била крупная, лошадиная дрожь, передававшаяся побелевшим конвоирам. Бойцы заклацали зубами: теперь им, точно, не хотелось расстреливать юродивого. Он единственный понимал, что здесь происходило. Того и гляди, пали бы солдаты ниц, прося у нищего духом прощения.
— Святы Боже, — зашептались солдаты и так, чтобы не видел Рошке, закрестились. — Блаженный правду знает. Нельзя его в расход.
— Что с ним? — спросил Мезенцев.
— Эпилептический приступ, — отрубил чекист, — на вашем языке — падучая. Медицина здесь пока что бессильна. Отпустите, все равно не удержите. По правилам между зубов палку надо вставить, чтобы пациент язык не откусил. Но что дурак без языка умрет, что с языком — нет существенной разницы. Все равно говорить не умеет. Отойдите же! Сейчас пена пойдет.
Однако пена не шла. Происходящее не походило на припадок. Дурачок увидел то, чего видеть не дано, и потому забоялся. Юродивого рвало словами, которые он не умел говорить. Гена сжимался и разжимался, складывал кости и гнул их в дугу. Дурака корчило, отчего по лицу покатились выпуклые Генины глаза. Мезенцев услышал, как сзади, пока еще далеко-далеко, забормотала неизвестность. Хотелось сказать — что-то забормотало, но заурчала вещь вполне определяемая, то, отчего человека бросает в первобытный ужас. Отряд повернулся на звук. Несколько человек вцепились в винтовки, хотя Гена знал, что они не помогут. Дурак заагукал всем телом. Оно оборачивалось в яремную «А» и ломалось в немую «Г».