Гумилев без глянца
Шрифт:
– Это что за Самсон? – вырвалось у Гумилева.
– Вас не удивляет, что я читаю ваши стихи? – спросил незнакомец.
– Нет, – церемонно ответил Гумилев.
– Мне запомнились все ваши стихи, – расплылся в улыбке незнакомец.
– Это меня радует. – И Гумилев, прощаясь, протянул незнакомцу руку.
Тот по-прежнему просто, пожимая протянутую руку, называет себя:
– А я Блюмкин…
Стаяла чуть торжественная напыщенность Гумилева. По-юношески непосредственно вырвалось:
– Вы – тот самый?
– Да, тот самый.
– И снова рукопожатия и слова Гумилева, чуть напыщенные и церемонные:
– Я рад, когда мои стихи читают воины и сильные люди.
Ночевать предстояло у Бориса Пронина. Путь лежал по бесчисленным московским переулкам – кривоколенным, с тупичками, выгибами, площадками. Гумилеву был чужд этот «город вязевый». Он не понимал его, не любил. Всю дорогу Гумилев говорил о Блюмкине, вспоминая и других своих читателей – «сильных, злых и смелых» воинов и охотников, любивших его стихи. «Это все потому, что я не оскорбляю их неврастенией и не унижаю душевной теплотой».
Человек, среди толпы народаЗастреливший императорского посла,Подошел пожать мне руку,Поблагодарить за мои стихи…Эти строки – о той московской ночи, о встрече двух будущих смертников [16; 252–253].
Лев Владимирович Горнунг:
У Н. С. Гумилева с собой была рукопись «Шатра». В Севастополе с помощью Павлова ему удалось в очень короткий срок напечатать эту небольшую книжку на плохой бумаге, в синей обложке, для чего была использована оберточная бумага для сахарных голов. Рукопись Гумилев подарил тут же Павлову, а весь тираж книги увез с собой в Петроград [10; 184].
Ирина Владимировна Одоевцева:
Гумилев вернулся в Петербург в июле 1921 года в Дом искусств, куда он переехал с женой, еще до своего черноморского путешествия.
Гумилев всегда отличался огромной работоспособностью и активностью, хотя и считал себя ленивым, а теперь, отдохнув и освежившись за время плаванья, просто разрывался от энергии и желания действовать.
Он только что учредил Дом поэтов, помещавшийся в доме Мурузи на Литейном. В том самом доме Мурузи, где когда-то находилась Литературная студия, с которой и начался, по его определению, весь «Новый Завет». <…>
Дом поэтов своего рода клуб, почти ежевечерне переполняемый публикой.
Гумилев нашел необходимого капиталиста – некоего Кельсона. Гумилев уговорил своего брата Димитрия, юриста по образованию, стать юрисконсультом Дома поэтов и даже… кассиром. Гумилев всем заведует и все устраивает сам. Он душа, сердце и ум Дома поэтов. Он занимается им со страстью и гордится им.
В Доме поэтов очень весело. Судя по аплодисментам и смеху посетителей, им действительно очень весело, но нам, участникам и устроителям, еще гораздо веселее, чем им. <…>
Гумилев мечтал создать из Дома поэтов что-то совершенно небывалое.
Кроме чтения стихов, предлагается еще и «сценическое действо», сочиненное и разыгранное поэтами.
– Я чувствую, что во мне просыпается настоящий Лопе де Вега и что я напишу сотни пьес, – говорит он смеясь. – Они будут ставиться у нас, как в Испании XVII века, грандиозно и роскошно, со всяческими техническими усовершенствованиями и музыкальным аккомпанементом.
Пока же представления скорее походят на веселый балаган.
Гумилев, большой поклонник и почитатель д’Аннунцио, решил достойно почтить его на сцене Дома поэтов.
Сюжетом для одного из первых спектаклей послужило взятие Фиуме.
Несмотря на то, что в Доме поэтов еще отсутствовали «технические усовершенствования», сражения на воде и суше происходили в невероятном грохоте и треске «орудий».
Гумилев, конечно, играл главную роль – самого д’Аннунцио и был довольно удачно загримирован по его портрету.
Мне поручили «символическое воплощение победы», что было нетрудно.
Мне полагалось только носиться по полю сражения с распущенными волосами и лавровым венком в протянутой руке, а в сцене апофеоза возложить лавровый венок на чело д’Аннунцио – «увенчать его славой».
Все шло благополучно, но когда я, стоя за спиной сидящего на табурете д’Аннунцио, торжественно возложила венок на его голову, венок сразу соскользнул на его глаза и нос. Мне пришлось снять его и держать его над его головой в вытянутой руке.
Гумилев не изменил своей величественной позы и, сохраняя невозмутимое спокойствие, «даже бровью не повел».
Уже за кулисами он, указывая широким жестом на себя и на меня, произнес с трагикомическим пафосом:
– Венчанный и развенчанный победой.Нет, не д’Аннунцио, а Гумилев!.. –и только тогда присоединился к неудержимому хохоту всех участников «Взятия Фиуме» [23; 277–278].
Вера Иосифовна Лурье:
Как-то говорю ему, что собираюсь за границу, он обещал позже приехать и в Париже, Берлине или Лондоне устроить поэтическую студию. А затем собирался в Петрограде сильно расширить работу, увеличить количество лекций и включить новые предметы, тесно примыкающие к теории и истории поэзии. Вообще у Ник<олая> Степ<ановича> было, много планов [17; 9].
Виктор Яковлевич Ирецкий:
Уже была закончена набором его последняя книга «Огненный столп». Уже были даже отпечатаны два листа. Однажды вечером, когда я сидел в издательстве «Петрополис», кто-то занес письмо от Гумилева. Поэт просил, если возможно, вставить в книгу еще одно стихотворение, крайне важное, по его мнению, для цельности книги. Оно называлось: «Мои читатели». Издатель прочел его вслух. Строки стихотворения, говорившие о том, что автор во всех своих книгах всегда учил читателей спокойно смотреть смерти в глаза, остановили наше внимание.