Гусман де Альфараче. Часть вторая
Шрифт:
Когда человек чудом спасся от неминуемой гибели, он снова и снова возвращается мыслью к пережитому, и все ему кажется, что беда еще не миновала, что опасность впереди; так и я: вспоминая свою прежнюю жизнь, я заново возвращаюсь к былому, явственно вижу скверну, бесчестье, небрежение к промыслу господню, коими в то время себя запятнал. Ныне дивлюсь самому себе: как мог я опуститься столь низко и стать гаже всех? Ведь ни один возросший на земле человек не совершал подобных мерзостей; я превратил в барыш разврат собственной жены; больше того, сам ему потворствовал, соглашался со всем, молчаливо давая понять жене, чего от нее жду. В самом деле: я садился за стол, накрытый на чужие деньги; носил одежду, купленную на чужие средства; требовал, чтобы хозяйство наше велось
И — странно подумать! — считал себя при этом человеком честным и добрым, будучи на деле бесчестным и далеким от добродетели. Ради удовольствия бросить на зеленый стол горсть золота я готов был опозорить весь свой род, лишиться того, что добыть так трудно: честного имени и доброй славы. Я осквернил таинство брака — и ради того лишь, чтобы наполнить утробу и прикрыть наготу. Я отдал себя на осмеяние; я поминутно ждал, что о позоре моем станут шушукаться у меня за спиной или даже прямо заговорят о нем и вынудят меня защищать свою честь с опасностью для жизни!
Конечно, бывает, что человеку приходится делать вид, будто он не замечает своего срама; иные так поступают от любви, или от невыносимого стыда, или во избежание скандальной огласки. Это не только не позорно, но могло бы считаться даже заслугой, ибо несчастье постигло бедного мужа помимо его воли: у него согласия не спрашивали, он не давал своего благословения на низкие дела. Я же не только мирился о развратом в своем доме, но, случалось, сам его покрывал! Слеп я был, что ли, безумен или околдован? Я не желал ничего знать, а если что-нибудь замечал, то нисколько не сердился, а даже, напротив, мирволил развратным гостям. О безумный глупец! Я смотрел на все сквозь пальцы и не желал понимать, что честный дом и жена-певунья вещи несовместимые; негоже позволять женщине ублажать пением посторонних мужчин.
Ведь это дело мужское — петь на улице, чтобы серенадой покорить сердце женщины, а моя жена сама влюбляла в себя мужчин пеньем и игрой на гитаре. Всякому ясно, сколь обольстительны сии дарования. Как было этим господам не поддаться соблазну, тем более что я сам подносил им угощение. И о чем думает человек, показывая ворам свои сокровища? Можно ли ему спать спокойно, не опасаясь грабителей? Как дошел я до такого падения, чтобы, допустив первый промах, совершить затем из корысти другой, еще более непростительный, а именно: расхваливать в присутствии влюбленных в мою жену кавалеров ее скрытые прелести? Мало того, иногда я просил и даже требовал, чтобы она показала им то, что должно ревниво таиться от чужого взора: грудь, ручку, ножку и — больше того… лучше не продолжать! Совестно вспомнить, как я непременно желал, чтобы все они воочию увидели, толстая она или худенькая, белая, смуглая или рыжая!
Что уж хорошего, коли стыд потерян! Поступки, которые раньше мне самому показались бы омерзительными, постепенно входили в привычку, все казалось мне совсем легким и даже забавным. Я разрешал ей принимать гостей, а то и сам приводил в дом приятеля и, оставляя ее наедине с гостем, уходил по своим делам. Да еще норовил задурить голову честным людям, требуя, чтобы и они делали вид, будто у меня все обстоит честно и благородно, тогда как на деле все было бесчестно и низко. Я посылал ее выпрашивать для меня должности и отличия у сановных господ, в нее влюбленных, и притворялся, будто она не опозорена, — все равно, добилась она или не добилась того, о чем просила. В ее честь задавали пиры, ей преподносили дорогие подарки, деньги, наряды, а я хотел всех уверить, что все это ей дарят просто так, из чистого и бескорыстного расположения ко мне, без всякого лукавства и задних мыслей. Как понять самого себя? И что думать о человеке, который не только терпит непотребство в своем доме, но и сам ему потворствует?
Разве не прав был некий арестант, которого я однажды видел в мадридской тюрьме во времена моего наивысшего благополучия? Этот человек сказал при мне своим собеседникам: «Взгляните, сеньоры: вот уже три года, как я сижу в тюрьме за воровство, подделку документов, прелюбодеяние, клевету, убийство и другие дела; я пускался на любое преступление ради куска хлеба и все же постоянно умирал с голоду. А сеньор Гусман ходит на воле, богат, покоен, счастлив — и потому только, что дал немного свободы своей жене!»
Вообразите сами, каково мне было слышать такие речи? Будь прокляты и деньги, и достаток, и довольство, и тот день, когда я решился пойти на подобные унижения — из любви ли, по бедности, в угождение сильному или ради другой какой корысти!
Но вам надобно узнать, к чему приводит благополучие, достигнутое столь непоказанными средствами; хочу поведать вам о горестном конце сих радостей, рассказать о моих бедах и о дальнейшей моей горькой и впустую растраченной жизни.
Ехали мы потихоньку, как говорится, черепашьим шагом, потому что от быстрой езды укачивало любимую собачку моей жены: в этом животном заключалась вся ее радость и утеха, ибо даме нельзя без красивого песика; сеньора без собачки — все равно что врач без перчаток и перстня, аптекарь без шахмат, цирюльник без гитары и мельник без лютни.
Я предвкушал восторг, с которым встретят нас севильские тузы, разбогатевшие на торговле с Перу; наш дом уже рисовался мне в мечтах чем-то вроде отделения конторы по вербовке переселенцев в Индию: через ворота вносят и выносят тяжелые слитки, весь дом построен из серебра и выстлан золотом, богачи с оттопыренными от денег карманами тянутся к нам вереницей, сгибаясь под тяжестью мешков с драгоценностями, — и все это слагается к ногам принадлежащего мне кумира. Я торжествовал победу над судьей, который выжил нас из Мадрида. «А, негодяй, вот ты и попался в яму, которую рыл для меня. А я еду в волшебную страну изобилия, где улицы мостят серебром, где нас выйдут встречать с почетом и сделают некоронованными властителями всей земли».
Я упивался такими мыслями, и вот коляска наша поравнялась с больницей Сан-Ласаро. В памяти моей воскрес день, когда я уходил из Севильи. Вот фонтан, из которого я пил, вот скамья, на которой спал, а вот и ступени галереи, по которым я взбегал столько раз. Вновь увидел я славный собор и мысленно произнес: «О великий святой! Расставаясь с тобою, я был нищ, одинок, мал и уходил пешком, со слезами на глазах. А ныне, приветствуя тебя, я богат, счастлив, женат и окружен свитой слуг».
Я окинул внутренним оком всю свою жизнь, с того памятного дня и до настоящей минуты, вспомнил харчевню, где мне подали незабвенную яичницу, вспомнил погонщика из Кантильяны; но вот и это осталось позади, и я въехал на мощенную камнем столбовую дорогу. Затем нас повезли вокруг городской стены, пока не доставили к подворью, где находилась стоянка для телег. Пришлось и нам тут остановиться. Все вокруг было мне знакомо, исхожено вдоль и поперек, то были места, где глаза мои впервые узрели свет божий, — и кровь быстрее побежала по моим жилам, словно я увидел родную мать.
Мы переночевали тут же, на постоялом дворе, где устроились не слишком удобно. Утром я поднялся чуть свет; надо было найти постоянное жилье, получить в таможне багаж, а также навести справки о матушке. Но сколько я ни расспрашивал, а на след ее напасть не мог. Я думал, что застану город таким же, каким его оставил, но в действительности там не сохранилось и тени былого. Иные покинули Севилью, другие были в отлучке, некоторые давно померли — словом, все переменилось. Я отложил поиски до более подходящего времени и прежде всего занялся поисками удобного жилища. Забрел я и в квартал святого Варфоломея [165] и тут на одной из дверей заметил объявление. Я попросил показать мне квартиру и решил, что для начала сойдет. Я снял этот дом, условившись платить помесячно. Затем внес деньги за несколько месяцев вперед и приказал доставить туда сундуки.
165
…квартал святого Варфоломея… — квартал, в Севилье, где находилась церковь имени этого святого.