Гюнтер Грасс
Шрифт:
В этой же связи он упомянул, что всегда был против того, чтобы писать «подтверждающую», то есть конформистскую литературу, потому что литература должна создавать «дистанцию к господствующим религиям и идеологиям», «задавать вопросы, критиковать, быть скептической, критичной, сомневающейся». Собственно, именно такой, скептической, сомневающейся, критичной по отношению, в частности, к официальной историографии является его книга «Палтус».
В 1970-е годы Грасс, несколько утомленный интенсивной политической работой, говорил, что всё сильнее ощущает желание «создать что-то всеохватывающее», некий «общий план» (если воспользоваться кинематографическим термином), погрузиться в «эпический материал, который захватит меня
Чередование и совмещение временных и стилевых пластов определяет и специфическое положение рассказчика, который выступает как бы в двух ипостасях: с одной стороны, это некое современное Я, живущее со своей женой и ожидающее ребенка, а попутно рассказывающее своей дражайшей половине различные невероятные истории; с другой — это «всеобъемлющий» рассказчик «на все времена» — в том смысле, что одно и то же бессмертное лицо проходит сквозь столетия и тысячелетия, наблюдая и фиксируя всё происходящее с человечеством и Германией. И женщина, которая с ним, хотя всегда зовется по-разному, в сущности, одна и та же, бессмертная, как и мужчина, которого она, во всяком случае поначалу, кормит, поит и ублажает.
Вот зачин романа и первой главы под названием «Третья грудь»: «Ильзебиль добавила соли. Прежде чем состоялось зачатие, на столе оказалась баранья лопатка с молодой фасолью и грушами, потому что стояло начало октября. Еще за едой она сказала с полным ртом: “Ну что, сразу в постель или сперва расскажешь мне, как, когда и где началась наша история?”
Я — это я во все времена. И Ильзебиль тоже была с самого начала. Я вспоминаю нашу первую размолвку в конце нового каменного века (неолита): ровно за две тысячи лет до рождения Господа, когда в мифах разделилось сырое и приготовленное на огне. И как сегодня, прежде чем взяться за баранину с фасолью и грушами, мы заспорили о ее и моих детях, причем слова наши становились всё более краткими, так мы ссорились и в болотистых местах в устье Вислы, подбирая неолитическую лексику, из-за моей претензии на по крайней мере троих из девяти ее отпрысков. Но я проиграл. Как усердно ни ворочался мой язык, произнося по порядку изначальные звуки, мне не удалось произнести прекрасное слово “отец”; только слово “мать” оказалось мне под силу. Тогда Ильзебиль звалась Ауа.
Я нашпиговал баранью лопатку половинками долек чеснока и разложил предварительно обжаренные в сливочном масле груши между тушеными стручками молодой фасоли. И хотя Ильзебиль еще с полным ртом сказала, что сейчас всё должно получиться, потому что она, как советовал врач, выбросила противозачаточные таблетки в унитаз, я всё же услышал, что сначала — постель, а уж неолитическая повариха — потом…»
«Поверь мне, Ильзебиль: у нее было три. Так природа создала. Честно: три штуки. Но это было не только у нее. У всех было именно столько. И если я хорошо помню, все они во времена каменного века звались так: Ауа Ауа Ауа. А мы все назывались Эдек. Словно специально, чтобы всех перепутать. И все Ауа были одинаковые. Одна — две — три. Дальше мы поначалу не умели считать…»
Так рассказывает о начале времен повествующее Я. Рассказчик. Он и современный, и древний — это он жил в мезозойскую эру, когда у каждой женщины было по три груди и все они звались одинаково. У мужчин тоже было одно имя на всех. И каждого мужчину Ауа прикладывала к груди и кормила, как своих детей. Кстати, нашего нынешнего рассказчика цифра три как-то особенно устраивает, и не только потому, что сулит больше пропитания, но и потому, говоря современным языком, что политически цифра «три» более многообещающа, чем два: она означает наличие какой-то третьей возможности, помимо оказавшихся в 1970-е и особенно 1980-е в опаснейшем противостоянии двух мировых политических систем.
В «Палтусе» Грасс в известном смысле продолжал разрабатывать прием, уже знакомый нам по «Дневнику
Создание такой сложной повествовательной конструкции было Грассу под силу — с его неистощимой изобретательностью, с лукулловым пиршеством жизненных красок, с его знаменитыми гротесками и неизменной палитрой средств, от иронии до сатиры. Соединяя столь различные миры — частную, индивидуальную историю с историей человечества, — Грасс не мог миновать постановки самых трудных философских, «вечных» тем. И в свою очередь, обращение к большим философским проблемам, учитывая специфику грассовской стилистики, оказывается невозможным без мощной сказочной «приправы».
Совмещая и сопоставляя времена, Грасс, к примеру, выводил на одну повествовательную линию мятежные события в Данциге в конце XIV века и ситуацию в Гданьске 1970 года. Вывод, к которому он приходил, одновременно ироничен и отрезвляющ: «С 1378 года в Данциге, или Гданьске, изменилось вот что: патриции теперь называются по-другому». В беседе между Грассом и Ленцем последний замечал в связи с романом: «Путешествовать между временами, быть всюду означает также не быть нигде. Такой невероятной сверхсилой, которой обладает воображаемое Я, реальное Я не обладает. И полный фантазий путешественник между временами, попадая в Данциг декабря 1970 года, должен, конечно, выражаться иначе, должен принести с собой нечто иное, другие доказательства, чем тот, который сосет грудь Ауа». На что Грасс отвечал: «У нас есть привычное выражение: “кого-то настигает прошлое”. Здесь все наоборот. Здесь беглец между временами, отменитель времени застигнут настоящим, оно словно приколачивает его гвоздями. Он вдруг оказывается в декабре 1970 года перед воротами Гданьской судоверфи… Оба они — это Ян, который потом в декабре 1970 года застрелен, и он же Рассказчик от первого лица. Им нравится встречаться в разных столетиях…»
Поскольку книга посвящена во многом отношениям между полами и недооцененной роли женщины, автор после вступительной главы, из которой мы уже цитировали, и следующего за ней стихотворения «О чем я пишу» (а поэтическая стихия здесь уравнена в правах с прозаической) рассказывает о «поварихах», «кормилицах», тех, на которых долгие времена держался — а может быть, всё еще держится? — род человеческий.
«Первая повариха во мне — а я могу рассказывать только о поварихах, которые сидят во мне и просятся наружу, — звалась Ауа и была обладательницей трех грудей. Это было в каменном веке. Мы, мужчины, мало что решали… Это было потому, что Ауа не только кормила грудным молоком, но и добывала для нас огонь.
Потом она, как бы между делом, изобрела вертел и научила нас отличать сырое от прожаренного. Господство ее было мягким: женщины каменного века, покормив младенцев, прикладывали к своей груди мужчин каменного века, пока те не переставали брыкаться и приставать со всякими глупостями, а становились полусонными, пригодными для чего угодно».
Таким образом, мужчины в те славные времена всегда были накормлены. «Никогда больше после наступления будущего мы не были так сыты. Всегда сначала прикладывались грудные дети. Лишнее доставалось нам. И никогда не говорилось: хватит — значит хватит. Или: добавка — это уже чересчур. Никаких разумных сосок в виде заменителя нам не предлагалось. Всегда было время кормления…»