Ha горных уступах
Шрифт:
Приходи ты смело,
Коль в оконце сено;
Коль в окне солома,
Значит, батька дома…
У Яська сердце подскочило.
А она исчезла с песней в ивовой роще, что росла под деревней.
Дрожит у Яська сердце, и думает он: эх, да что уж там! Так только, поет себе… Куда мне такая девка… И не взглянула даже…
Так, не веря себе самому, шел он к лесопилке, и все у него дрожало внутри.
– Ну, как там? – опрашивает его Гонсёрек. – Отдал ячмень молоть?
– Отдал.
– Войтову дочку видел?
– Видел.
– Ну что?
– Ничего.
–
– Ничего.
– Спасло тебя то, что ты в Костелисках проглотил?
– Где доски, которые нам пилить надо?
– Ох! – думает старый Гонсёрек. – Спасло, коли ты так на работу падок! Поди, выпей-ка с полковша этого снадобья! – И сказал вслух:
– Доски? Доски-то готовы, бери! Да только мне сдается, что у тебя нынче руки будут дрожать!
Ясек ничего не ответил и пошел пилить доски.
А старый Гонсёрек отправился подмазывать телегу (он собирался на ярмарку в Новый Торг) и, насаживая колесо на ось, бормотал:
– Помилуй Господи, что за чаровница эта девка?! Да не только она, а все бабы! А где чары: в голове ли, в ногах ли, или где… или во всем вместе… За то уж, когда дорвешься, так и съесть готов. Эх, что уж… Стар я стал! Семьдесят годов минуло… Вот еслибы мне лет двадцать скинуть!.. Да уж, что пережил я, то пережил, что видел, то видел… Видел я и Антоську Курнотку, и Касю Длугопольскую, да и первая моя жена, покойница, важная была девка… но одна из них могла бы сердце с корнем вырвать, – да все-таки такой, как Марина, я не видывал… Слышал я от старых людей про ведьм, которые много зла людям делали, – они вот такими, верно, были. Не знай я, чья она, не знай я ее отца, ее матери-покойницы, не знай я, что ее носили крестить в Людимир, не знай я, кто ее крестил, – я бы сказал: а чорт ее ведает, кто она такая? Откуда она взялась меж людьми? Нa какой планете, или в какой пещере выросла? Какие чортовы цветы обернулись в ее губы и глаза, ведь таких еще ни у одной бабы не было… Ха… Ну, здорово смазал я воз, не будет скрипеть, не будет моя баба драться от злости, сидя на нем. Эх!.. кой чорт велел мне молодую бабу брать?! Не приведи Господи!.. Кабы мне годов двадцать скинуть… Божья воля…
Так бормотал про себя старый Гонсёрек, хозяин лесопилки, старательно подмазывая воз из страха перед второй своей женой.
А у Яська-музыканта все таяло внутри.
Режет он доски, пилит, а в глазах у него все стоит красота Марины, а в ушах все звенит ее голос.
Марися Хохоловская, Марися Далекая была, как мед, а эта – как огонь. Сразу заманила его своей песней, польстила ему потом – а зачем? Что она не без причины пела, это он знал наверно. Должно быть, видела его где-нибудь, скорее всего в костеле, должно быть, кто-нибудь показал ей его…
У несчастного Яська-музыканта такое уж сердце было: пусть триста баб к нему на шею подряд вешаются, он – ничего… но уж если какая понравится ему – пиши пропало! В нем уж ни жил, ни костей не было: воск.
– Сгину я из-за нее! – думает он.
– Ну, а если походить около нее? – думает он опять.
– Эх! что ж ты там выходишь? – говорит он себе. – Не твое тут счастье нужно!
– Там у меня счастья не было, так, может быть, тут меня Господь благословит!
– Ну! и не таких, как ты, Он не благословлял…
– Вот, повидать бы ее еще раз.
– Да ведь завтра пойдешь за мукой…
– А Марися, та, Хохоловская?
Но воспоминание о Марисе Хохоловской вдруг исчезли в чутком сердце Яська-музыканта, как пыль под дождем.
– Марися? Далекая?.. Кабы она захотела меня… Да ведь она никого не хочет… никогда…
И это огромное слово окончательно подавило в Яське его внутренний разлад.
В тот же день вечером (это было в июне, в ведряную погоду) Ясек, сидя на пне, на котором рубили дрова, долго играл на пищалке из вербовой коры – он на всем играть умел. А старый Гонсёрек, лежа в кровати, бормотал про себя: «Пищи, пищи – еще лучше запищишь, не бойся!.. слава Богу, Маргарита спит… Слава тебе, Господи… Пищи, пищи – уж у тебя душа сквозь дырки пищалки вылезает… того и гляди, будет она у тебя по всему телу прыгать, как птица – с ветки на ветку… Эх, дай Господи, чтоб Маргарита до утра не просыпалась… Если б мне лет двадцать скинуть…»
Ясек в ту ночь мало спал. Заснул он, когда уж светать начинало, и заснул крепко. И снится ему крестный ход – идет с ним Марися Хохоловская, повернула к нему лицо (он с ней рядом стоит) и говорит:
– Эх, Ясек, такая уж моя судьба проклятая!..
И исчезла… а его что-то толкнуло, так что он словно в пропасть полетел.
Поутру идет он на мельницу за мукой; чем ближе подходит, тем жарче ему делается. Марина стоит в дверях.
– Да славится имя Господне, – говорит Ясек и приподнимает шапку.
– Во веки веков. Аминь, – отвечает Марина.
– Мука есть?
– Есть.
Сама отмерила ему, и то и дело, словно невзначай, – то локтем толкнет, то юбкой заденет. Боялся он много глядеть на нее, а как только взглянет – и она на него в упор смотрит, а глаза у нее горят, как свечи у алтаря. Дрожь его пронимает.
– Эх! не тебе, дураку, чай пить, – Думает он про себя.
А когда он уже собирался уходить, Марина говорит ему:
– Ясек, знаешь, я прогнала батрака, что за лошадьми ходил… Не пойдешь ли ты к нам?
– Я?
– Ты.
– К вам?
– Ну, да.
Смотрит он на нее: она стоит перед ним, как заря.
– А разве вы захотите меня? Правда?
– Да, конечно! Что ж я с тобой шутить буду…
У Яська то светлело, то темнело в глазах.
– Пойду.
– Прощайся с Гонсёрком. Перебирайся к нам.
– Говорила ты войту? отцу?
– Отец все сделает, коли я захочу.
– Так когда?
– Да хоть сегодня.
Идет Ясек прощаться с Гонсёрком, а Марина сидит на пороге – и поет:
От любви несчастной,
от любви проклятой
Изнывает сердце,
как в цепях железных…
Мчались за Яськом эти тоскливые, звонкие звуки, рассыпались по миру, как листья березы, как блестящие осенние паутинки, и звенели у Яська над душой, оплетали ее, так что у него кровь от рук и от ног к груди отливала.
Так звенела, мчалась за ним Маринина песня.
– Съест она тебя! – говорит Яську старый Гонсёрек, отдавая ему плату за службу.