Хам
Шрифт:
Направляясь к дверям, он держал голову выше обыкновенного, на лбу его не было ни одной морщины, и вид у него был такой молодой и веселый, как будто он действительно помолодел лет на десять.
Ульяна и Филипп молча посмотрели друг на друга. Филипп дотронулся пальцем до своего лба.
— С ума сошел Павел, что ли? — тихо проговорил он.
Ульяна с неудовольствием опустила глаза.
— Его воля… — шепнула она.
— А чья же? Конечно, его! Но только как бы этой воле не вышла тяжелая неволя. Брать себе в жены какую-то бродягу из города, да еще на старости лет! Тьфу!
Он плюнул. Ульяна опять отошла к печке. Она уважала и любила брата; слова мужа тревожили и немного сердили ее. Однако спустя несколько минут она первая отозвалась:
— Филипп!
— Что?
— А Павел не такой, как всегда… он будто
— Верно! — пискляво закричал Данилка и прыснул со смеху. — Когда он выходил из избы, то чуть не доставал головой до потолка.
Они долго удивлялись; они не знали, что в крови этого человека, в крови, казалось, спокойной как Неман в тихую погоду, первый раз в жизни закипела страсть, что в его глубоком и тихом, как Неман, сердце проснулась невыразимая жалость; что перед его глазами, привыкшими смотреть на неизмеримый простор Немана и созерцать далекий горизонт, рисовалась человеческая, добрая, святая задача, отблеск которой и озарил его лицо.
Всем своим обликом Франка резко выделялась из всех женщин деревни. Когда она в первый раз подходила к избе Козлюков, Ульяна с одним ребенком на руках и с другим, уцепившимся за ее юбку, ожидала ее посреди залитого солнцем, зеленевшего травой двора. Рядом с этой молодой и сильной матерью с богато развитыми формами, при ярком румянце и спокойном блеске глаз, Франка казалась такой маленькой и бледной, как мелкая увядающая гвоздика в сравнении с пышной георгиной. На улице, в хатах, на спуске горы к Неману, среди сельских девушек и женщин Франка напоминала собой тощую, резвую, проворную трясогузку, нечаянно попавшую к тяжелым курам и робким голубкам. Молоденькая жена Алексея Микулы, самая худощавая во всей деревне, была все-таки в плечах и стане вдвое шире и толще Франки; шестидесятилетняя Авдотья со сморщенным и красным, как осеннее яблоко, лицом и черными блестящими глазами казалась рядом с ней олицетворением здоровья и силы; даже в очень уж старой, слабой и болезненной бездомной Марцелле, ходившей с клюкой по миру, можно было угадать по квадратным формам ее тяжелого тела и грубому хриплому голосу прежнюю большую силу, сдавшую только от долгих лет и трудов. Со своим тонким гибким станом, гибкими движениями, нездоровым цветом лица и впалыми глазами, горевшими огнем разнообразных чувств и желаний, в городском платье с дешевыми украшениями, Франка — в этой новой для нее среде — казалась дочерью совершенно иного племени, иного мира. Впрочем, скоро Франке пришлось переменить свое платье на простое деревенское.
Вместе с Франкой Павел доставил на своей лодке и принес в хату к сестре небольшой сундучок, из которого Ульяна, с любопытством рассматривавшая вещи городской женщины, вынула маленькую подушку, рваное одеяло, два платья и три рубашки. Это было все имущество Франки. За шестнадцать лет службы она только всего и скопила; все остальное пошло на угощение друзей и подруг и еще на те безделушки, что наполняли шкатулку, стоявшую на дне сундука. Там были блестящие шпильки, серьги, гребешки, разноцветные ленты и платочки, грязные перчатки, душистое мыло; и все это было поломано, смято, порвано; чуть только грубые руки Ульяны прикоснулись к незатворенной шкатулке, все это посыпалось ей на колени.
При всеобщем восторге Франка раздарила присутствующим большую часть этих сокровищ, повязала Ульяне на голову пунцовый платок и даже старой Авдотье повязала шею лентой. Детям, которых много собралось в избе, она отдала горсть бус и ломаных шпилек; к Филиппу пристала, чтобы он заколол себе ворот рубахи булавкой с блестящим стеклышком. Все это она делала смеясь, болтая и целуя Ульяну, Авдотью и детей. Поднявшись на цыпочки, она поцеловала даже и Филиппа и потом, подскочив к Павлу, закинула руки ему на шею и села к нему на колени. При таком количестве свидетелей его стесняла эта развязность, и он отвел глаза и посадил ее подле себя на скамейке. Все смотрели на нее с любопытством и удивлением. Здесь никто никогда в жизни не видел такой подвижной, шумной и щедрой женщины. В этой щедрости прежде всего сказывалась ее привычка ни о чем не заботиться, ничего не копить и не думать о завтрашнем дне, а также и то, что она чувствовала себя очень счастливой. Это счастье так и рвалось у нее наружу и выражалось смехом, прыжками и внезапно вспыхнувшей любовью к людям, среди которых она очутилась. Казалось, что, если бы кто-нибудь из окружающих был очень голоден, она сама себя отдала бы ему на съедение. Ульяна, очень довольная полученными подарками, не переставала рыться в ящике и вдруг, развертывая что-то белое, вскрикнула от изумления. Ее удивили рубахи Франки, тонкие, но совершенно изорванные; у нее была полная шкатулка дорогих стекляшек и лент, и не было целой рубашки; платья ее с массой оборок и бантов тоже были испачканы и обтрепаны.
— А-а! — удивилась Ульяна, — как же вы будете ходить в этом? Разве у вас нет другой одежды?
Франка сунула руку в карман и из узелка, завязанного в уголке платка, вынула ассигнацию; это было жалованье, которое она получила за последний месяц службы и которого не могла еще истратить в деревне. Она принялась просить Ульяну, чтобы та купила ей на эти деньги таких домотканных юбок и фартуков и таких же грубых, но целых рубах, какие та носила сама.
— Купите, моя миленькая, золотая, драгоценная? — спрашивала она.
Ульяна колебалась; она посмотрела на мужа, но видя, что он утвердительно кивнул головой, приветливо сказала:
— Зачем покупать? У меня, слава богу, всего достаточно; я вам и так, без всякой платы, дам пару юбок и полотна на рубахи.
И, смеясь, добавила:
— А потом, если захотите, я научу вас ткать, тогда вы сами соткете себе все, что нужно.
Павел поднял с пола маленького ребенка и принялся качать его на коленях; услышав, как он весело насвистывает при этом, окружающие едва могли поверить своим ушам, так это было несогласно с его обыкновенным поведением.
— Хорошо, Ульяна! — проговорил он, приветливо глядя на сестру. — Дай ей пока, что нужно, а после сочтемся. Я тебя не обижу, так же как и прежде не обижал. Научи ее ткать и всему, что требуется в нашей крестьянской жизни. Она отроду бедная сирота, и никто ее не научил добру и разуму. Теперь я буду ее учить; учи и ты… Господь тебя вознаградит!
Ульяна, Филипп, Авдотья и даже резвый Данилко несколько раз кивнули головой. Слово «сирота» растрогало их.
Одежду, полученную от Ульяны, — за это Павел привел ей из местечка славного рыжего теленка, — Франка, однако, надела только спустя две недели после свадьбы. Она все оттягивала это переодеванье, щеголяя по вспаханной земле или по грязи деревенских улиц в прюнелевых ботинках и городском платье. Но делать уж нечего: башмаки порвались, рубахи падали с плеч, а платья она не хотела испортить вконец. Ведь она не будет получать, как прежде, жалованье, чтобы тратить его на эти тряпки; ей даже в голову не приходило, что Павел будет ей покупать все нужное, она не привыкла, чтобы кто-нибудь помогал ей, и никогда не была расчетлива в своих отношениях с людьми. Напротив, тем, кто ей нравился, она сама отдавала все, что имела, в виде подарков или как бы взаймы. И теперь также, хотя она знала о том, что Павел зарабатывает довольно много, и хотя старая Марцелла давно уже под секретом сказала ей, что в его избе, — кажется, под печкой, — припрятан горшок с серебряными рублями, закопанный еще его отцом-ткачом, она совершенно не думала об этих богатствах своего мужа, старательно сложила свое городское платье в сундук, чтобы в нем по крайней мере можно было ездить в костел, и, наконец, оделась по-крестьянски.
Когда она надела деревенские башмаки и домотканную полосатую юбку, а на жесткую рубаху накинула цветастый ситцевый платок, то, всплеснув руками и осмотрев свой костюм, жалобно завопила:
— Вот я и мужичка! Вот я и превратилась в мужичку! Родной отец меня теперь не узнал бы, а если бы мать увидела меня из могилы, она перевернулась бы в своем гробу! Вот мне и конец пришел! Похоронили меня, закопали навеки, и не будет уже для меня другой жизни на свете, кроме мужицкой, которой я никогда не знала и знать не хотела!
Она закрыла лицо руками и громко на всю избу расплакалась. Павел сначала был так удивлен этим взрывом отчаяния, наступившего после очень веселого утра, что некоторое время сидел с открытым ртом на скамейке; но потом он улыбнулся и махнул рукой.
— Настоящее дитя! — сказал он. — Не знает, от чего смеется, от чего плачет. Глупостями тебе набили голову, а ты веришь и повторяешь. Умному никто не учил, а глупостям научили. Пусть им бог простит. А ты, когда походишь в этом костюме, то привыкнешь и поймешь, что как для господ, так и для мужиков целая рубаха лучше порванной.