Хам
Шрифт:
И теперь тоже она говорила и говорила. Она рассказала, что у нее было много любовников и один из них хотел на ней жениться, но она отказала, потому что он был простофиля и скоро ей надоел. За двоих других она вышла бы охотно, потому что она их любила до безумия; это были люди вежливые и хорошего происхождения; но они сами не думали жениться на ней и бросали ее именно тогда, когда она к ним чувствовала наибольшую привязанность. Сначала, после всякой, не ею самой порванной связи, она горевала, рвала на себе волосы, заливалась слезами. Но со временем она привыкла к тому, что в людях нельзя найти ни постоянства, ни честности, и теперь она никем и ничем не дорожит. Не будет этого, так будет другой, — говорит она себе и никогда не ошибается. Она еще не видела, чтобы мужчины так льнули к какой-нибудь женщине, как к ней. Говорят, что она хорошо танцует, и она
Тут она стала плакать и говорить, что она одинока на свете. Ни одна человеческая душа не заботится и не думает о ней. Единственный раз в жизни, когда она заболела, ей пришлось лечь в больницу. И она умрет в больнице, так же как и ее отец, или, еще хуже, — смерть настигнет ее под каким-нибудь забором. А когда она умрет, то даже собака не завоет по ней, потому что никому она не нужна и никто ее искренне не любит! Она рассказывала обо всех обидах, которые терпела от людей, о тяжелом труде и капризах, которые она переносила.
— У всякого есть кто-нибудь, к кому он в горе может обратиться и кто в беде ободрит и поможет: мать, сестра, брат или муж… А у меня никого нет. Бог создал меня сиротой и велел мне скитаться по свету и за каждую каплю радости выпивать целый жбан яду….
Слезы текли по ее лицу, и она вытирала их концом шелкового платка, который съехал ей на плечи; по временам она начинала громко рыдать, но говорить не переставала, и казалось, что никогда не перестанет. Во всем, что она говорила, выражался не цинизм, но почти полное отсутствие совести и вместе с тем страстная, грубая и гордая откровенность. В ее словах чувствовалась также полная разнузданность инстинктов, бушевавших в ней много лет, и горькая злоба на людей и на весь мир. К ее рыданьям примешивались истерические всхлипывания и стоны. Вдруг она схватилась за голову и закричала, что у нее ужасно заболели виски. То ли на нее повлиял одуряющий запах гвоздики, то ли это было проявлением тайной болезни, которая начинала овладевать ее мозгом. Она жаловалась, что уже несколько лет ее преследуют головные боли и что это случается все чаще и чаще, главным образом тогда, когда она огорчится или рассердится, или после какого-нибудь очень уж веселого развлечения.
Тут, наконец, она умолкла и, немного согнувшись, опершись руками о колени и обхватив ими голову, стала смотреть на постепенно темневшую и безостановочно бежавшую мимо воду, а ее нежная, изящная, нервная фигурка при этом медленно раскачивалась из стороны в сторону.
Что думал и чувствовал, слушая ее длинный рассказ, этот степенный и спокойный человек, самым большим путешествием которого были поездки в ближайший городишко, где он продавал пойманную рыбу, — человек, душа и тело которого сжились с вольным простором реки и неба, с безукоризненной чистотой воздуха, с глубокой тишиной одиноких дней и ночей, глаза которого, несмотря на его годы, сохранили детскую невинность и ясность? Быть может, по-мужицки плюнувши в сторону, он грубо толкнет ее к челноку и брезгливо, с презрительным молчанием отвезет ее туда, откуда взял? Или, узнав об ее похождениях, он захочет сделаться одним из тех, о которых она говорила, и к покрывающим ее грязным пятнам прибавит еще одно? А может быть, он суеверно сочтет ее бесноватой и проклятой и, перекрестясь большим крестом, поскорее убежит от этого дьявола в образе женщины?
Когда она говорила, в его глазах по временам можно было прочесть ужас, а по временам он стыдливо отворачивался и теребил пальцами густую гвоздику. Иногда он с удивлением и трепетом всматривался в постепенно темневшую воду. Вероятно, он видел тогда вместо воды черную пропасть, а в ней огненный дождь горящей смолы.
Когда она замолчала, он думал с минуту, а потом заговорил:
— Бедная ты! Ох, какая бедная! Кажется, самая бедная из всех людей на свете! Я слышал, что где-то там, в городах, люди живут так, но я не верил. Теперь вижу, что это правда. Скитальческая жизнь — сиротская жизнь, и такая скверная, такая грешная, что не дай бог! Оставь все это, опомнись и исправься… потому что и на этом свете добра тебе не будет и душу свою погубишь.
В этом голосе, звучавшем среди мрака над ее головой, не было ничего, ничего, кроме глубокой жалости. Ее удивило и тронуло это отсутствие презрения и пренебрежения к ней. Обыкновенно такие признания вызывали в мужчинах ревнивый и грубый гнев или встречали презрительный смех и толкали на вольное обращение. Но когда он заговорил об исправлении, она удивилась еще больше.
— Глупости! — сказала она. — От чего же это мне нужно исправляться?
Она и на этот раз была искренней: она вовсе не понимала, о чем он толковал, и не чувствовала за собой никакой вины.
Погруженный в свои думы, он не обратил внимания на ее слова. — И в этом мире не будет тебе добра, и душу свою погубишь… — повторил он. — Почему бы тебе не стать честной? Честным быть хорошо. Когда человек не чувствует никакого греха на душе, то он становится легким, как птица, что под самоё небо взлетает. Тогда и смерть не страшна. Хоть бы и сегодня умереть — все равно, когда душа чиста…
— Что там душа! — проворчала она. — Глупости! Когда человек умрет, то в земле съедят его черви, и конец.
— Неправда! — ответил он, — есть и небо, и ад, и вечное спасение, и вечная погибель. Но даже если бы ничего не было на том свете, то все-таки в человеке есть что-то такое, что не хочет купаться в грехе так же, например, как тело не хочет купаться в луже. Если бы тебе приказали влезть в лужу по уши и сидеть там, приятно бы тебе было? А? А ведь душа твоя сидит в луже. Ох, жаль мне тебя, жаль мне твоей души и на этом и на том свете… Знаешь что? Брось ты свою бродяжническую жизнь… Что тебе за охота слоняться по чужим углам? Ах, просто удивительно! Мне кажется, человеку лучше всего, когда он долго сидит на одном месте. Сиди и ты на месте; лучше уж все переноси, терпи, а сиди на одном месте. Привыкнешь и полюбишь, и к тебе привыкнут и полюбят. И плюнь ты на тех, кто тебя в грех вводит! Видно, между ними нет добрых людей, потому что если бы кто-нибудь из них был порядочным, так наверное женился бы на девушке, которая ради него забыла о честности. Жалости в них нет, что ли? Плюнь ты на них! И на те веселые компании, которые доводят тебя до этого! Остепенись, исправься: и душу спасешь и лучше тебе будет жить на свете…
Он умолк, а она в свою очередь прошептала:
— Первый раз в жизни вижу такого человека. Может быть, вы какой-нибудь переодетый ксендз или пустынник? Вот чудеса!
Она засмеялась и с ловкостью кошки вскочила на ноги.
— Ну, довольно этих разговоров! — сказала она. — Хорошо мне с вами, но пора домой. Уже вечер… Господа скоро вернутся из города, и, если я до тех пор не накрою на стол к ужину и не поставлю самовар, наслушаюсь я карканья и воркотни. Едем!
Они отчалили от забелевшего за ними, как брошенная на воду снежная груда, острова, с которого несся сильный запах гвоздики, и долго плыли в молчании под звездным небом по темной воде, отражавшей в себе мириады звезд. Даже Франка, против обыкновения, долго молчала. Она до того согнулась и так неподвижно сидела на дне челнока у самых нор сидевшего на узкой скамейке Павла, что можно было принять ее за спящую; но ее блестящие глаза с упорной неподвижностью смотрели ему в лицо, которое еле виднелось в темноте. Низко опустив голову, он молча, медленно загребал веслом воду, в которой отражения звезд, разбиваемые веслом, окружали плывший челнок рядами змеек и искр. Кругом слышался постоянный ропот, серебристый и ласковый, он казался песней темных волн, которая настраивала измученные тела и усталые души на спокойный сон и чистые грезы.
Когда на высокой прибрежной горе показались стройные неподвижные деревья дачи, голова Франки неожиданно упала на колени Павла. Из ее волос посыпалась белая гвоздика, а из уст полились тихие слова:
— О, какой ты добрый и какой ты милый… милый… милый… Отроду не видала я такого доброго и милого человека! Такой красивый, добрый и милый! Если бы ты сделался мне другом, я больше ничего не хотела бы, я не оставила бы тебя никогда, хотя бы между нами одна за другой ударяли молнии! Хотя бы целый мир вдруг вырос между мной и тобой, я прибежала бы к тебе через горы и леса. Хотя бы великое море легло между нами, я переплыла бы море! Ты такой добрый и жалеешь меня… Никто никогда не жалел меня, все презирали, хотя иногда и любили, и больше всего презирали те, кто будто бы любил меня. А ты не презираешь и ничего от меня не требуешь… Как отец, ты заговорил со мной, как самый лучший друг! О, награди тебя, боже, за все, мой миленький, золотой, бриллиантовый!