Хан Тенгри с севера. Негероические записки
Шрифт:
Звали его Пабло, если я не ошибаюсь. Я почерпнул много занятного из этих бесед. Вообще, жизнь в базовом лагере – это потрясающая возможность пообщаться с людьми из самых разных стран и попытаться понять, что они из себя представляют. В первой же беседе, сразу после того, как мы обменялись исходной информацией о себе, я пустил в ход грубую, хотя и вполне искреннюю лесть. Я заявил, что побывал в Мадриде, и что мне жутко понравился этот замечательный город. Пабло насупился, словно я похвалил бывшего любовника его жены и сказал, что Мадрид – это символ испанского империализма и его захватнической политики в отношении маленькой, но свободолюбивой Каталонии, и её столицы Барселоны. У-упс... Вот так прокол! Я тут же попытался исправить неловкость, погладив по головке и Барселону тоже, хотя в ней я никогда не бывал. Тема меня заинтересовала, и я стал осторожно разрабатывать её, словно сапёр, откапывающий готовую взорваться мину. Пабло и его товарищи, как оказалось, принадлежали к прогрессивной, левой, свободолюбивой, антиглобалистской и антиамериканской части человечества.
Конечно, про борьбу басков не слышал только соболь в заполярье, но насчёт того, что солнечная Каталония тоже борется за отделение от Испании, я ей-богу не знал! «Да, боремся!»– с суровой гордостью говорил мне Пабло, – «они (испанцы, то есть) обижают нас, так же, как и басков. Но мы не взрываем бомбы, мы боремся с ними мирными средствами». «Пабло, а Пабло,»– спросил я его – « чем же они вас так обижают, эти испанцы?» «Они не любят нас,» – задумчиво произнёс Пабло – «они считают нас деревенщиной и не любят наш язык. Они не любят, когда мы говорим на своём языке в их Мадриде». Опа-па... Оказывается у каталонцев свой особый язык! Век живи – век учись. «А ты уверен, Пабло, что из-за такой, обидной конечно, но всё же непринципиальной вещи, стоит затевать такой грандиозный развод с битьём тарелок, причем уже после того, как Испания сама превратилась в часть Объединённой Европы?» По долгой раздумчивой паузе я понял, что Пабло не часто смотрел на эту проблему под таким углом. «Может быть, и нет,» – угрюмо сказал он, – «но мы хотим быть независимыми».
Во время другой нашей беседы мяч был перекинут на моё поле. История Святой Земли в представлении Пабло была проста, как строение инфузории-туфельки. Коснувшись палестино-израильского конфликта, он озабоченно покачал головой: «Шарон – очень плохой премьер-министр». Он сказал это сочувственно. «Ну, почему же?» – ответил я, – «по-моему, он один из самых удачных премьеров Израиля за всю его историю». На лице Пабло отразилось неподдельное изумление. Очевидно, в его голове не укладывалось, что человек, выглядевший вполне интеллигентно, хоть и заросший, как сибирский мамонт, может не разделять мнение всей прогрессивной Европейской общественности. Нет здесь Эяля, подумал я. Вдвоём они бы со мной живо разделались... Слушая мои разъяснения, Пабло недоверчиво качал головой, изредка соглашался с моими аргументами и, наконец, признал, что он никогда не имел возможности увидеть всю эту «столетнюю войну» глазами израильтянина.
Между прочим, все эти беседы, которые я так гладко тут излагаю, происходили на абсолютно чудовищном английском и сопровождались с обеих сторон беканьем, меканьем и отчаянной жестикуляцией. Это – так, для полноты картины.
Если бы всё только этим и ограничилось, то мы бы расстались с ним закадычными друзьями. Однако, желая проверить всю глубину моего морально-политического разложения, Пабло помянул американского президента, как символ всего самого ненавистного в ненавистной ему Америке, рвущей в клочья несчастную, поруганную иракскую землю. Ох, уж этот Буш! Его простая техасская физиономия торчит посреди мира, как металлическая мачта в грозу, и молнии всенародного антиамериканизма лупят в неё со всех сторон. Только ленивый не пнёт американца, и только мёртвый – их президента... «Ну, Буш, конечно, не семи пядей во лбу...» – подарил я Пабло пешку – «но козла этого, Саддама, они правильно ухайдокали,» – совершил я «ход конём по голове». Пабло замолчал и посмотрел на меня подозрительным чекистским взглядом. Он напрягся, и в какой-то момент мне показалось, что он собирается перенести наше духовное единоборство в физическую плоскость. Здравый смысл возобладал, но теплота и задушевность наших бесед была безвозвратно утеряна. С тех пор Пабло здоровался со мной с холодной учтивостью, как с уважаемым, но непримиримым противником. О, эти смуглые революционеры с твёрдой рукой и гибким телом – порождение страстных женщин, терпкого вина и неутомимого солнца! Как легко их любить! Как велика власть эстетичного!
А за брезентовой стенкой палатки всё так же падали тяжёлые хлопья снега, и жизнь шла своим чередом. Эяль, несмотря на непогоду, сумел пробиться во второй лагерь, а Володя сидит в пещере на седловине и ждёт возможности выйти на восхождение. После обеда отдохнувшие британцы ушли в первый лагерь. Их поджимают сроки, и Моисеев ведёт их на гору, несмотря на настырную метель, которая кончится неизвестно когда. И только я – встречаю и провожаю, читаю и треплю языком, выслушиваю «соболезнования» и ввожу прилетевших последним рейсом новичков в курс событий. Я превратился в деталь лагерного пейзажа, в мебель, в приблудную собаку, ютящуюся у кухни. Тоска, тоска. За обедом ловлю на себе иронический взгляд крутого восходителя на Каракорумские восьмитысячники. Похоже, общественное мнение уже списало меня. Я смиряю гордыню. Ты никому ничего не должен, говорю я себе. Не важно, что думают другие, важно – что думаешь ты сам. И всё же – тоска смертная! Половина моего антибиотика была «предусмотрительно» оставлена мной во втором лагере, и если до послезавтра воспаление не утихнет, то у меня кончатся таблетки, и тогда вообще непонятно, что делать. И всё ещё нет связи с «Большой Землёй», а это особенно мучительно, когда ты в депрессии и помираешь от тоски и безделья.
Вечером мне показалось, что зубная боль утихает, и я ушёл спать почти в праздничном настроении, но в три часа ночи я проснулся и снова принял болеутоляющее. О, господи! Когда же это кончится! Я просто гнию от всего этого –
Я переворачиваюсь на спину и думаю о том, как глупо и обидно пошло наперекосяк всё это грандиозное мероприятие, которое так прекрасно начиналось. Болеутоляющее начинает действовать, и я засыпаю. Пасмурное утро. Небо закрыто облаками, и вершина Хан Тенгри периодически скрывается в тумане. Народ теперь всё больше ходит после обеда. Это такая новая мода – чтобы не сидеть лишнего в первом лагере. В базовом-то гораздо уютнее и сытнее. Во время завтрака я почувствовал, что зуб уже не болит с той стервозной настырностью, что прежде. Радоваться не спешу, но готовлюсь на завтра на выход. Пока Моисеев сидит на горе со своими британцами, лагерем заведует спортивного вида женщина, которую подрастающее альпинистское поколение зовёт Еленой Петровной. Я покупаю у неё газовый баллон себе на дорогу. Одного полного баллона и остатков того, что оставлен нами в первом лагере, мне должно хватить на всё восхождение. Стараюсь выбрать, какой поновее, без видимых деформаций. Дело в том, что одноразовые газовые баллоны тут принято дозаправлять по тридцать раз. Русская смекалка в действии. Естественно, что после таких сеансов насильственного кормления, у этих баллонов то тут, то там появляются всякие вздутия, шишки и флюсы. Пользуются ими до тех пор, пока они не принимают форму мяча.
За обедом доктор вместе с Леной дружно отговаривают меня идти на гору, причём, если доктор придерживается щадящей пациента медицинской терминологии, то Лена рисует мне живописные полотна моего медленного и мучительного умирания. «Это же верхняя челюсть,» – объясняет она мне, – «гной там как прорвётся – и прямиком в мозг. И – тю-тю, пишите письма». «Нет, Лена,» – говорю я ей, – «я уже решил, и если эту ночь проведу без болеутоляющего, то завтра после завтрака я выхожу».
«Ну, тогда,» – говорит Елена Петровна с эдаким кокетливым цинизмом, – «разрешите прямой вопросик: а страховочка у вас есть, на тот случай если вы там наверху того-этого?...». «Есть у меня страховочка, есть,» – смеюсь я её цепкой хозяйственной хватке.
Пока я сидел в Базовом, я познакомился со многими новыми людьми. Прежде всего, это – русский немец Женя, крепкий мужик такого я бы сказал Никита-Михалковского типа, что ли. Он прибыл сюда один, без компании и договорился с русскими гидами, что будет пользоваться на горе их палатками, которые находятся там постоянно до конца сезона. С ним я общаюсь больше всего, по причине языкового сродства. Иногда я коряво беседую с тремя австрийцами, которые только прилетели и делают сегодня первый акклиматизационно-забросочный выход. Их лидер, тот, что помоложе, говорит, что был на Музтагате, Ама Дабламе, Мак Кинли и Аконкагуа. Два его спутника выглядят на «полтинник» и тоже вроде довольно опытные. Тот из них, которого зовут Робертом, сидит в столовой с постной физиономией, по которой можно безошибочно узнать альпиниста, временно отлученного от своего мазохистского увлечения. Оказывается, он кашляет, и доктор обещал ему быструю смерть на горе от воспаления лёгких. Как и я, он принимает антибиотик, мучается бездельем (всего-то второй день!) и рвётся на гору. В его компании я чувствую себя гораздо веселее.
Кроме того, в один прекрасный день лагерь наводнили поляки. В отличие от корейцев, они были очень даже «с этой планеты», легко влились в коллектив и довольно бестолково забегали вверх-вниз по горе маленькими группками. Все – молодые и безо всякого понятия о том, что такое высота и с чем её едят. Был среди них парнишка по имени Томаш. Так вот, более общительного товарища я в жизни не встречал. У нас в лагере сразу за столовой была такая популярная скамеечка. Она располагалась на краю морены, над ледником и была обращена к Хан Тенгри. В тёплый солнечный день народ собирался на этой скамейке, точил лясы и любовался подёрнутыми голубоватой дымкой отвесами Северной Стены. У меня даже выработалась по этому поводу одна такая старперовская шуточка: придя к этой скамейке и застав там кого-нибудь живого я непременно произносил: «что, опять фильм про Хан крутят?!» Так вот, найдя там как-то раз Томаша и одарив его этой своей непревзойдённой остротой, я был захвачен таким неудержимым потоком словоизлияний, таким длительным, абсолютно неистощимым стремлением к бескорыстному общению, что на мгновение даже подумал, а не еврей ли он? Томаш жил в Германии жизнью бедного, но свободного студента. Подрабатывал за гроши в магазине альпинистского снаряжения и мечтал о больших горах. Хан Тенгри показался ему подходящей горой для приобретения первого высотного опыта... Меня, вообще-то, непросто утомить разговорами, но поскольку общались мы с ним на английском языке, я расстался с ним абсолютно измотанным, словно выстоял десять раундов против чемпиона Польши в среднем весе.