Ханидо и Халерха
Шрифт:
Став настоящим царем тундры, Апанаа Куриль, однако, не мог постичь двух вещей — грамоты и шаманства. Ну, грамоту он оставил сразу — решил надеяться на ум и язык. А вот вера не в бога Христа, а во что-то иное — в духов, подчиненных воле людей, в способности видеть незримый мир, — это было для него неразрешимой загадкой с самого детства. Правда, став головой, он решил освободить себя от таких мук. С расчетом на то, что слова его разбегутся по тундре, он нашел случай сказать: "Я не был и никогда не буду шаманом. Но если захочу, то без вдохновения и без бубна испорчу кого угодно. Особенно самих шаманов. Пусть тронут меня — я их отвезу в Якутск, а там русские боголюди быстро справятся с ними". Шаманы испугались угрозы, а Сайрэ даже видел потом во сне мир боголюдей, которые тоже
Вот и сегодня, выехав к Мельгайвачу, он ломал себе голову: мог или не мог чукча-шаман за десятки якутских шаганий испортить людей? Это имело значение и для деловых разговоров, и для его жизни и действий как головы: юкагиры стали коситься на чукчей… Путь был долгим, и Куриль отдался раздумью.
Шаман Мельгайвач — богатей из всех богатеев. Оленей у него в два раза больше, чем у знаменитого Тинальгина, и даже сам голова чукчей Кака иногда берет у него по нескольку оленей без отдачи — у Мельгайвача не убудет.
Разными были слухи о том, как разбогател Мельгайвач. Одни говорили, что будто бы он с помощью духов загнал к себе огромное стадо диких оленей, другие будто бы видели, как от стад богачей сами собой отделялись мелкие табунки и переходили в стадо шамана. Однажды Кака прямо сказал ему:
— Если не прекратишь эти проделки — я сам нападу на тебя. Мои духи тоже не слабые.
Мельгайвач лишь усмехнулся на это:
— Да никакой я не шаман. Всегда и всем говорю: не шаман я. Давно бы сжег бубны, да боюсь, духи накажут. А камлаю так, для души.
Но ни Кака, ни другие шаманы, ни богачи и ни простые люди не верили этому. Считали уловкой, смелее которой и придумать нельзя.
Это был низкорослый, толстенький мужчина лет сорока. На его круглом и розовом, как выспевающая морошка, лице до сих пор не обозначилось ни единой морщины. Красивый, гладенький, чистый, он обворожительно улыбался, показывая снежно-белые зубы, блестевшие, как пуговицы на шинели городского начальника; эта улыбка почти не сходила с его лица. Мельгайвач был доволен всем на свете. Однако приятная внешность и добрая улыбка его обманывали далеко не всех. Юкагирские, ламутские и даже якутские и чукотские шаманы и побаивались его, и не любили. Никто из них не напускал на него духов, но все говорили одно и то же: горностай красивый — а хищник, хищники все красивые. И правда, доброта толстенького шамана была дьявольской. Заманит он человека улыбками и вниманием — а выпустит кумаланом [17] . Впрочем, "создавал" Мельгайвача не один хитрый дьявол — "участвовал" в этом и бог. Вот бог-то и наградил его огромными ручищами с толстыми ухватистыми пальцами — как бы предупреждая: не попадись! Но попадались, многие попадались. Люди знали, откуда появилось выражение "шаманская рука", но шли к нему и просили помочь… Не боялись шамана-чукчу одни колымские да якутские купцы. Они смело с ним торговали, подолгу гостили у него, поили горькой водой и спали с его молодыми женами. И еще не боялись его двое — чукотский голова Кака и юкагирский — Куриль.
17
Кумалан — нищий.
…Дружное фырканье оленей и громкие голоса подсказали Мельгайвачу, что к его яранге подъехали сразу две упряжки и что сблизились они только сейчас, а не в тундре. Шаман ждал гостей уже несколько дней. Он безошибочно знал, о чем, о каких делах с кем придется говорить. Догадаться было нетрудно. Из яранги он вышел с обычной довольной улыбкой на лице, но сразу заботливо посерьезнел — и бросился распрягать оленей Куриля. Один из его пастухов в это время бежал к упряжке Каки. Поздоровались между делом, как старые знакомые.
А в яранге уже хлопотали жены Мельгайвача. Жарче загорелся огонь под треногой, загремела посуда. День уже стал угасать, и самое время было поесть и выпить.
Куриль, Кака и хозяин подсели к огню и, не дожидаясь, пока приготовится мясо, разлили водку по кружкам. Выпили, стали закусывать строганиной, юколой, холодным мясом.
— Хорошее место выбрал ты, Мельгайвач, — сказал для начала Куриль. — Дрова есть, подтопить можно [18] .
— Огонь мне не нужен. Тепла от людей не хватает, — ответил шаман. — Плохо жить я стал, Апанаа. Одун-чи [19] , слыхал я, начали ненавидеть меня, сородичи стали бояться. Никто не заезжает ко мне… Еще летом заметил это, а теперь и узнал причину. Ты бы, Куриль, унял своего Сайрэ. Сказал бы ему, что я никто. Зачем ему распускать обо мне злые слухи. Он великий шаман, а не я.
18
Чукчи зимой обычно не топят — спят под пологами.
19
Одун-чи — самоназвание юкагиров.
— А! Вечно грызетесь, — ответил Куриль. — Грызетесь, а не беднеете…
— Да как же, Апанаа, победнеешь? Сам посуди. Стали меня люди бояться, и никто ничего не просит. Раньше приходили — дай, Мельгайвач, оленя — один остался, резать жалко. Давал. А теперь не просят, ну, стадо-то и растет…
— Значит, и так хорошо, и этак неплохо?
С юкагирским головой не разболтаешься. Отсечет — и даже такой говорун, как Мельгайвач, почешет затылок: что же сказать-то в ответ?
Алайский юкагир, Куриль тоже невысок ростом и толст, и лет ему столько же, сколько шаману-чукче. Но больше ничего общего у него с ним нет. Куриль уже поседел, а на темени обозначилась лысина. Лицо у него скуластое, белое, как у женщины-ламутки; широко открытые глаза никогда не улыбаются — если же он сощурит их раз в год, то это значит, что он смеется. Губы у Куриля сомкнуты строго, а когда говорит — слова получаются четкими, будто обрубленными. Да и говорит он звонким басом… Сейчас он почувствовал, что разговор неожиданно быстро склонился в его пользу: раз у Мельгайвача стадо растет, то что ему стоит отделить взаймы полтысячи штук? К тому же Кака, наверно, тоже будет просить, и его надо опередить. Однако как же тогда улаживать склоку? В благодарность за уступку надо будет говорить мягко, но разве такую грызню мягкими словами рассудишь? И сказать нужно сегодня, а не потом. Потому что дело к зиме — Мельгайвач же может распустить такие слухи, что чукчи не покажутся в стойбищах на Улуро, а это ему, голове юкагиров, вовсе не безразлично. Еще в пути Куриль понял, что эта грызня к хорошему не приведет. И он, не дав шаману опомниться, пробасил:
— Путь к богатству ты выбрал умно. Только людей съедать, пакостить — это не дело.
— Куриль! Апанаа! Какие грешные слова ты говоришь мне, безбожному…
Кака, зачем же мне такие обиды сносить. Скажи хоть слово… — Мельгайвач обхватил голову своими огромными лапами — и вдруг заплакал.
А Кака между тем уже не сидел с ним рядом. Осушив кружку и дожевывая кусок холодной и жирной оленины, он заполз под открытый, недоделанный полог.
Туда, под полог, забралась немного раньше младшая жена шамана, решившая не мешать старшей жене.
— Ну-ну, заплакал… — передразнил Кака. — Кому слезы-то приготовил. Нам? Говорят, каждая слеза из твоих глаз — это пригоршня слез твоих будущих жертв.
Разговор Кака слушал внимательно. Он догадывался, что Куриль будет просить у шамана оленей, но сам он тоже приехал за этим — ему тоже надо бы взять взаймы голов пятьсот или больше. Нападение же Куриля он воспринял как умный шаг: Мельгайвача и в самом деле иногда следует приструнить перед деловым разговором. А кроме того, он не мог в присутствии головы юкагиров не выговорить шаману: слухи давно ходят по тундре, совсем уж плохие слухи. Был Кака высоким и дюжим, на его смуглом до черноты лице сурово поблескивали белки глаз, а на круглой голове торчали жесткие черные волосы. Мельгайвач побаивался его как человека злого и сильного, а как начальника, богача и шамана ни во что не ставил. Но когда нападают двое, и свой и чужой, — тут слезами ничего не докажешь.