Ханидо и Халерха
Шрифт:
— Ладно, — сказал шаман, вдруг перестав плакать. — Называйте меня и хищным, и жадным. Но я детям хочу только добра. Если бы я действительно был шаманом, то столько раз сохранил бы им жизнь, сколько детей родится в одно поколение. Вот умру — на кого будете вместе с Сайрэ вину сваливать? Без меня несчастий не будет?
Куриль прищурил глаза:
— А ты мне ответь. Как это так, чтобы никто не хотел умертвить детей? Скажи, как это может быть?
Оба они замолчали, приперев друг друга вопросами. Но Кака знал ответ на один из них и
— Умрешь, а духи твои перейдут к кому-то другому. Не кривляйся ты, Мельгайвач: шаман ты, великий шаман, и пакостить любишь. — Он выплюнул шерсть, попавшую в рот от слишком пушистого одеяла.
— Значит, и в том мире я буду знать, что люди меня проклинают? — Шаман опустил голову и неопределенно уставился взглядом в пустую кружку. — Живьем мне, что ли, сжечься, чтоб облегчить свою участь…
— Не трогай больше детей, — сказал Куриль, наливая ему горькой зеленой воды. — Живы они — и Косчэ и Халерха. Но ты их не трогай. Это тебе и Кака скажет.
— Почему Косчэ? Пусть Ханидо и будет, как назвал Сайрэ, — задумчиво проговорил Мельгайвач. — А парень тот в речку бросился? Утонул?
Не ответив, Куриль тоже задумчиво предложил:
— А Кака может в Улуро съездить? Со мной. Сайрэ успокоить бы надо.
— Без толку это, — лениво ответил Кака, обнимая жену шамана. — Он детей не тронет теперь, но за это других сожрет. Знаю его… Поехать можно — если он пятьсот оленей мне даст.
Мельгайвач взял в лапу кружку, покрутил ее и, когда водка завертелась, как бурун в протоке, выпил, обтер губы, потянулся за куском оленины.
— А тебе, Куриль, тоже, наверно, охота по теплу продать в городе стадо? — спросил. — Дам и тебе — зачем двойной путь делать?
Чтоб не ответить слишком поспешно, юкагир тоже выпил.
А в это время послышался стук копыт о мерзлую землю и тяжелое дыхание не одной пары оленей. Кака откинул полу одеяла, закрыл ею растрепанную жену хозяина и вышел наружу.
— Кто такие? — спросил он.
— Кого слышу! Кака, кажется? — раздался из потемок женский голос купца Потончи. — Это мы в твой табун попали?
— О, Попов, Потонча! Здравствуй. Мельгайвач здесь живет, не я. Еттык? [20]
— И-и! — ответил весело Потонча. — Иди распрягать моих оленей, не важничай, как купец Антипин. А это кто? О-о! Сам Курилов стоит. Везет мне. Как будто сговаривались. Иди и ты распрягай оленей попутчика, не зазнавайся, как приказчик Мика Березкин. Это гость аж с Верхней Колымы, русский. Начальники большие послали его. Из самого Пербурга он.
— Постой, Потонча, — разошелся, — сказал Куриль. — В яранге расскажешь. А про самый большой город знать ничего не хочу: все равно нам с тобой там не бывать. И замолчи.
20
Приехал?
— Это ж город царя! Как же не хочешь знать?
—
В ярангу, освещенную двумя жирниками и огнем очага, вошел худой человек, весь обросший волосами, как русский священник. Он впервые попал в жилье чукчи и не мог сдержать любопытства — вертел головой, как сова на гнезде; и глаза у него были совиные — большие, быстрые, голубые.
— Я, кажется, имею честь видеть известных богачей Каку и Курилова? — спросил он.
— Ы-ы! — отрывисто по-калымски ответил за всех Потонча. — Это работник Черского — слыхали такого? Умный мужик Черский был — по камням и листьям озера и реки читал. Только помер он, в устье Прорвы. Заболел — помер. А за него баба осталась, жена. Вот она и послала его к начальству…
Не дождавшись конца этой речи, русский громко сказал:
— Я служащий экспедиции императорской Академии наук, которую возглавлял погибший недавно ученый Черский. Мое имя — Степан. Сейчас нашей экспедиции нужна помощь. Жена ученого должна ехать в Санкт-Петербург… Вот письмо от исправника Друскина. Прошу прочитать.
Кака, Куриль и даже всезнающий Потонча с великим вниманием и удивлением слушали гостя. Не все слова им были понятны, но что речь идет о царе, о царских делах и о царских людях — это они поняли точно. Для людей тундры, даже таких, как эти трое, не совсем была ясна разница между царем и богом. И видеть, слышать посланца от самого богочеловека было чем-то вроде приобщения к сказке, которой и не веришь, и веришь. Один Мельгайвач не проявлял любопытства. Он много лет прожил в своем собственном мире, знал многих русских начальников, и его удивило бы лишь появление духов, ни одного из которых он так и не видел…
Обросший жесткими волосами гость вынул из кармана бумагу, скрученную в трубку, и протянул ее Курилю.
— Послушаем, что пишет господин исправник, — важно сказал Куриль, передавая письмо Потонче: сам он не смог бы разобрать ни одной закорючки.
С видом единственного здесь, а значит и во всей тундре, грамотея Потонча развернул трубку. Он обвел взглядом бумагу снизу вверх, потом наискосок, сузил глаза так, что их не стало видно, — и все нагибался, нагибался к огню, будто ища иголку, чуть не стукнувшись лбом о котел, висевший над очагом.
— Друскин, наверно, очень спешил и совсем непонятно писал, — сказал он по-русски. — Начальники всегда очень спешат. Ты уж, брат, сам лучше прочти.
Человек с голубыми глазами не улыбнулся, даже напротив — как-то болезненно сдвинул брови и взял бумагу.
Он прочел ее без единой запинки.
На что уж у Куриля губы всегда бывают крепко сомкнуты, но сейчас и он раскрыл рот: таких ученых людей ему видеть не доводилось.
В письме исправник приказывал по первому снегу пригнать в город сто прирученных оленей и сто оленей на мясо. Люди Улуро и Халарчи после этого будут освобождены от ясака за уходящий год.