Харагуа
Шрифт:
— Когда они выйдут в открытое море, то попадут под встречный ветер, — произнес он наконец. — Если у вас здоровые ноги, мы сможем успеть добраться до Санто-Доминго раньше.
— Мои ноги столь же здоровы, как и твои, сын мой, — сухо ответил монах. — И даже если бы они подкосились, Господь вдохнет в меня силы, чтобы я мог идти дальше. Единственное, что мне нужно — это кусок веревки.
— Веревки? — удивился Сьенфуэгос. — Зачем вам веревка?
Тот не ответил, лишь оторвал кусок лианы, обвивавшей ствол ближайшего дерева, и, подобрав выше колен подол белой рясы, подвязал ее лианой
— Ну вот, теперь — хоть сейчас в дорогу, — заявил он. — И можете пинать меня, не стесняясь, если я начну отставать.
Они тронулись в путь — сначала на юг, вдоль берега, той же дорогой, по которой прошли люди Овандо; затем повернули на восток, чтобы сократить путь.
Да, бесспорно, брат Бернардино де Сигуэнса был самым тщедушным и малорослым человеком, какого только можно себе представить, но обладал такой внутренней силой и убежденностью в собственной правоте, что, казалось, даже не чувствовал усталости, и в конце концов атлет Сьенфуэгос, привыкший к долгим переходам по лесам и горам Нового Света, первым поднял руку, чтобы отереть пот со лба.
— Черт бы вас побрал, святой отец! — воскликнул он, задыхаясь. — Похоже, вам насыпали перца под хвост! Дайте передохнуть, а не то у меня лопнет печенка...
— Пять минут! — неумолимо ответил тот. — Всего пять минут. Время не ждет! Кстати, когда мы туда доберемся?
— Такими темпами — дня через четыре.
— Четыре дня? — ужаснулся брат Бернардино. — Ох! Боюсь, что я столько не выдержу.
К счастью, им повезло: на следующий день на пути попалась асьенда одного колониста по имени Деограсиас Буэнавентура. Он любезно согласился за сто мараведи лично довезти их до Санто-Доминго тайными тропами на своей старой шаткой повозке.
И все было бы совсем хорошо, если бы не одна беда: дело в том, что бедняга колонист уже долгие месяцы не видел ни единой христианской души, и теперь на протяжении нескольких часов болтал, не умолкая ни на минуту. К тому же с первого его слова стало ясно, что он люто ненавидит работающих на него дикарей.
— Это самые несуразные существа, каких только рождала земля, — яростно уверял он. — Самые никчемные и бесполезные, неспособные научиться элементарным вещам. Сколько я над ними бьюсь, пытаясь привить простейшие навыки цивилизованных людей — и все без толку!
— И чему же вы их учите? — спросил Сьенфуэгос.
— Шить приличную одежду, выделывать кожи, строить кирпичные дома, делать мебель. Всему тому, чему способны научиться самые дремучие дикари!
— А может быть, все это им совершенно не нужно? — заметил Сьенфуэгос. — Ведь у них никогда не было ни одежды, ни обуви, ни кирпичных домов, ни даже мебели — и, тем не менее, они счастливо жили на протяжении многих столетий.
— Счастливо? — рассмеялся Буэнавентура. — Как можно быть счастливым, если твоя жизнь мало чем отличается от жизни животных?
— Различие между человеком и животным не в том, что их окружает, а в том, что у них в душе и разуме, — сказал брат Бернардино де Сигуэнса, которому колонист не понравился с первого взгляда. — Я знаю многих блестящих аристократов, утверждающих, что жизнь без шелков, роскошных дворцов со стенами, увешанными картинами, и золотой посуды ничего не стоит.
— Это совсем другое! — возразил колонист.
— Тебе только так кажется, потому что ты судишь со своей колокольни, — ответил монах. — Потребности людей зависят от их привычек, и я не вижу причин, почему мы должны менять вековые привычки туземцев, навязывая им какие-то новые потребности.
— Потому что мы должны сделать их цивилизованными людьми.
— Боюсь, я с каждым днем все больше убеждаюсь, что мы и в самом деле пришли сюда лишь для того, чтобы отнять у местных жителей их золото и свободу, не дав взамен ничего, кроме пустых обещаний вечного спасения, в котором даже такие верующие люди, как я, порой весьма сомневаются, — заметил монах.
Деограсиас Буэнавентура в ответ лишь натянул поводья, останавливая лошадей, и внимательно посмотрел на де Сигуэнсу.
— А точно ли вы францисканец? — подозрительно спросил он. — А ведь никак не скажешь: ни по вашему облачению, ни по манере разговора.
— Вы правы, эту рясу мне одолжили. Но вот образ мыслей — мой собственный. Если Франциск Ассизский призывал нас относиться к животным как к братьям меньшим, поскольку они тоже являются творениями Господа, то как мы можем относиться иначе к индейцам, которые уж точно — его творения? Все мы были такими в начале времен.
— Так значит, вы равняете себя с ними? — изумился колонист.
— Боже упаси! — поспешил заверить монах. — Ни душа моя, ни помыслы никогда не были столь чисты, как у тех людей, чья жизнь проходит в непрерывном общении с природой. Вот сейчас я, к примеру, чувствую себя глубоко несчастным только потому, что пришлось надеть белую рясу вместо привычной коричневой, а сердце мое полно гнева против брата по вере, которого я прежде считал своим другом. Так как я могу сравнивать себя с ними, когда моя совесть отягощена такими грехами?
— Ваша вера поистине удивительна, святой отец, — прошептал Сьенфуэгос. — Но умоляю: не продолжайте, или Деограсиас вышвырнет нас из повозки, и мы никогда не доберемся до Санто-Доминго.
— И почему вы так туда торопитесь, позвольте спросить? — раздраженно осведомился Буэнавентура.
— Мы едем, чтобы спасти одну душу, — с воодушевлением ответил священник. — А если повезет, то и тело.
— Я вас не понимаю.
— Вам и не нужно понимать, — сухо ответил тот. — Вам заплатили сто мараведи, чтобы вы доставили нас туда; если же вы хотите получить урок этики, то придется заплатить отдельно.
Казалось, на этом их путешествие и закончится, поскольку хозяин готов был прямо тут же вышвырнуть их из повозки; но, к счастью, вмешался Сьенфуэгос, примирительно коснувшись руки колониста.
— Успокойтесь, пожалуйста! — попросил он. — Не обращайте на него внимания. С тех пор как губернатор Овандо назначил отца Бернардино своим личным советником, он стал немного нервным.
— Личный советник губернатора? — ошеломленно повторил тот, уставившись на монаха во все глаза и недоверчиво качая головой. — Быть того не может!