Харагуа
Шрифт:
— Вот сукин сын! А при чем тут я?
— Они составили список всех, кто, по их мнению, заслуживает виселицы, и капитан Педраса вспомнил про тебя. Он до сих пор не может тебе простить того проигрыша, когда ты убил мула ударом кулака. Ты в самом деле это проделал? — удивленно посмотрел на него Писарро.
— Ну, в общем-то да.
— Но как?
— Это старая история, — ответил канарец, желая переменить тему. — Так ты думаешь, меня здесь найдут?
— Конечно, — ответил Писарро. — Сейчас тебя ищут у Охеды и Бальбоа, с которыми тебя все видели; но очень скоро кто-нибудь вспомнит, что и я тоже
— Хорошо, — уступил Сьенфуэгос. — Я спрячусь в сельве.
— Зачем? Ты все равно ничем ей не поможешь, — он сел рядом и посмотрел канарцу в глаза. — Возвращайся к своим! Спасай своих близких и забудь об этом дерьме.
— Я многим обязан Анакаоне, — покачал головой канарец.
— Ты ничем не можешь ей помочь, лишь подставишь под петлю собственную шею, — Писарро легонько коснулся его плеча. — И потом, ты же слышал, что сказал Охеда: она предпочитает умереть с достоинством, да и ты, насколько я помню, разделял ее мнение.
— Если я сказал, что я ее понимаю, это не значит, что я с этим согласен, — заметил Сьенфуэгос. — И я собираюсь сделать все возможное, чтобы ее спасти.
— Другие уже сделали все возможное, — бросил Писарро. — Вон они, уже два дня качаются в петлях на деревьях.
— Боже милосердный! — воскликнул Сьенфуэгос. — Эта женщина так прекрасна, так полна жизни!
— То же самое могу сказать и о твоей жене. Охеда рассказывал мне о ней. Ты должен думать прежде всего о ней и о детях, а значит, должен спасти свою шею.
Это был лучший совет, который Писарро мог дать в таких обстоятельствах, но все же Сьенфуэгос не торопился ему следовать, все еще не в силах смириться с мыслью, что несчастная принцесса, которая столько им помогала, подвергнется такому страшному унижению, повиснув в петле на глазах обожающего ее народа.
— Ты не знаешь, ее собираются казнить публично? — спросил он, не желая расставаться с последней надеждой.
— Разумеется. В данном случае публичность казни имеет гораздо большее значение, чем в любом другом. Чтобы индейцы признали ее мертвой, они должны собственными глазами увидеть ее тело, и Овандо это прекрасно известно.
— Тогда я его убью.
— И что толку? — безнадежно спросил Писарро. — Зло уже свершится, а месть — глупое развлечение. Самое глупое и бессмысленное, какое только можно представить.
— Кто тебе это сказал?
— Это я так говорю. Не забывай, уж у меня-то достаточно причин для мести, хотя бы моим братьям, но я не собираюсь им мстить, — он горько улыбнулся. — Однажды меня укусила свинья, а я в отместку перерезал ей глотку. И что же? В ту же минуту до меня дошло, что, если я брошу ее посреди поля на съедение падальщикам, отец на мне живого места не оставит, вот и пришлось тащить ее до самого дома. Тогда-то я и понял всю бессмысленность мести.
— Ну, не всегда месть бывает бессмысленной.
— Может, и не всегда, но когда речь идет об убийстве человека — почти всегда, — он поднялся, давая понять, что разговор окончен. — Так что оставь Овандо в покое. Забирай родных, отправляйся с ними
На следующий день канарец простился с Алонсо де Охедой и Васко Нуньесом де Бальбоа, который пообещал передать от него прощальный привет брату Бернардино де Сигуэнсе, и под тихий шум дождя, безучастно падающего с неба и освежающего горячий воздух, отправился обратно в Харагуа в полном убеждении, что ноги его больше не будет в Санто-Доминго.
В сердце его еще живы были тяжкие воспоминания об этом городе, да, он был недолго счастлив здесь с любимой женщиной, но вскоре пришлось противостоять Святой Инквизиции, потом присутствовал при гибели большой флотилии, и, наконец, сражался в поединке, который окончился страшной смертью несчастного капитана Леона де Луны.
Присутствовать на казни Золотого Цветка оказалось выше его сил; он знал, что уже ничем не сможет ей помочь, а потому предпочел оказаться как можно дальше от места казни, пытаясь успокоить свою совесть тем, что, в конце концов, его верная подруга сама выбрала свою судьбу.
Уже в сумерках Сьенфуэгос наткнулся на тело индейца, свисавшее с высокой ветки над самой тропинкой, и надолго застыл, не в силах оторвать взгляд от этого ужасного зрелища, пытаясь понять, что заставило этого несчастного человека так поступить.
Сьенфуэгос был одним из тех немногих испанцев, кто прибыл с первой экспедицией Колумба и остался на острове, и единственным, кто остался в живых после гибели злополучного форта Рождества. А также первым, кто решился удалиться от берега вглубь острова Гаити, прежде чем началось его завоевание. И вот теперь, оглядываясь назад, он понял, как здесь все изменилось за минувшие годы.
Население острова сократилось почти на четверть — из-за войн, эпидемий и депортаций, а немногие оставшиеся теснились вокруг городов, работали в шахтах и плантациях сахарного тростника или бежали вглубь сельвы, где влачили самое жалкое существование, мало чем отличаясь от диких зверей.
Он уже давно не встречал вдоль дорог маленьких деревушек, не видел индейских построек по берегам рек, не слышал веселого смеха играющих в лесу детей. Теперь в глубине острова поселилось унылое запустение; редко где теперь можно было встретить человеческое жилье, и почти всегда это была усадьба, где сварливый болтун-колонист угнетал молчаливых забитых туземцев.
Испанские иммигранты тоже не чувствовали себя здесь счастливыми, поскольку реальная жизнь в жарком и душном климате среди миллионов назойливых москитов, не имела, как оказалось, ничего общего с раем из мечты, где золото течет рекой. И уж совсем несчастными чувствовали себя местные жители, превратившиеся за столь короткое время из самых свободных и счастливых на свете людей в самых забитых и угнетенных.
Первое столкновение двух разных мировоззрений, каждое из которых имело собственные понятия о жизни и счастье, вспыхнуло мрачным пожаром, и теперь, глядя на тело несчастного, над которым роились сотни мух, канарец пришел к выводу, что потребуется немало лет и даже веков, чтобы примирить друг с другом две противоречивые культуры.