Харбин
Шрифт:
– Я тебя постоянно перебиваю… Не обижайся.
Он улыбнулся.
– «…Нередко на штукатурке рассыпаны грязно-чёрные пятна, – чёткая работа пуль. На фасаде университета вместо старого «Свет Христов просвещает всех» читаем новое, ограничительное, ущербное: «Наука – трудящимся!» Но и вокруг новой надписи – впадины пулевых попаданий: их не успели стереть. Есть памятники, поставленные революцией. Но их немного, и они не очень примечательны. В конце Тверского бульвара, у Никитских ворот, вместо большого Гагаринского дома, разгромленного октябрьскими снарядами, разбит нарядный садик и стоит памятник Тимирязеву. У Наркоминдела запечатлен Боровский…»
– Я их уже никого не знаю… –
– «…Шумят улицы, вечно полные оживлённой толпой. Интенсивность уличного движения поражает сразу нового человека в Москве. Она, по-моему, превышает дореволюционную. И невольно напрашивается сравнение с 18-м годом. Я уезжал из Москвы в дни жестокого разгара революции, после покушения на Ленина…»
– А ты когда?
– Я раньше, в конце весны, – не отрываясь ответил Александр Петрович. – «…На улицах витал ужас массовых казней. Террор был возведён в систему. Надвигался голод, в стране царил хаос, среди революционеров – энтузиазм. На город ложились смертные тени. Страшен бывал он особенно по ночам, тоскливым, жутким, пустынным. Но и днём – невесело. Москва замирала, холодела. От этих дней… теперь остались лишь отдалённые воспоминания. Город выздоровел и радуется своему здоровью. Ввечеру Кузнецкий даже наряден. Текучи и пёстры щебечущие ленты публики. Бодро выглядывают отлично снаряженные витрины магазинов, в большинстве государственных и кооперативных. Чисто…»
Александр Петрович увлёкся, читал и видел как будто бы перед собой всё, что описывал профессор: переулки и улицы, бульвары и памятники, он ни разу не спросил, где тот жил в Москве, но сам он жил именно в этих местах. Анна слушала и наблюдала за мужем, она видела, что он увлечён, и от этого окончательно успокоилась, прикрыла глаза и слышала только его ровный, спокойный голос:
– «…Бросается в глаза обилие книжных лавок и книг; говорят, не случайно: книга ходко «идёт в массы». Бойко и живо в Охотном ряду. С отрадою осматриваешь давно не виданные вещи: землянику, крупные чёрные вишни, большие белые сливы, потом белугу, янтарную осетрину. Всё это пропитано своим органическим вкусом, – не то что на Дальнем Востоке, где цветы без запаха и люди без родины…»
– Ну здесь он слишком… – не открывая глаз, выдохнула Анна.
– «…На Пречистенке в один из первых дней завидел обыкновенную репу у зеленщика, свежую, прямо с огорода, – и не стерпел: тут же, на улице, принялся чистить и жевать. Соскучишься и по репе в далекой Маньчжурии!.. «Плоть воскресла!» – припомнился животный, от нутра исшедший возглас на заре НЭПа…»
Александр Петрович оторвался от книги и посмотрел на жену – та задремала под его тихое чтение и монотонный стук колёс; их поезд шёл на юго-восток, было уже семь часов пополудни, солнце пересекло линию железной дороги и косо, сверху вниз, светило в их окно. Дверь купе была закрыта, окно чуть приотворено, и через него поддувал свежий воздух, видимо, дул восточный ветер, и гребень паровозного дыма перекинулся на другую сторону, к другим окнам; Анна пошевелилась и, не открывая глаз, сказала:
– Я не сплю, просто очень уютно…
«И больше не тревожишься о Сашике, и… слава богу…» – успел подумать Александр Петрович, глядя на неё.
– …вот только о Сашике тревожно!
Он положил книгу на столик и обнял её за плечи.
– Нет-нет! – тихо сказала она. – Я уже ни о чем не беспокоюсь, продолжай читать, у тебя хорошо получается! А кстати, что там было про «репу» и «плоть»?
– Отличная идея! – Александр Петрович даже обрадовался. – У меня есть предложение, даже два: первое, – как только приедем в Дайрен, я позвоню нашим соседям, если Сашик приезжал в Харбин, они наверняка его видели, и второе – не пора ли нам пообедать?
Анна открыла глаза, и Александр Петрович показал ей на часы:
– Начало седьмого!
– Да! – сказала Анна и потянулась. – Закажем в купе или пойдём в ресторан?
– Если ты не возражаешь, я сам схожу посмотрю, чем кормят и какая публика, и решим. Ресторан, по-моему, через вагон…
– Сделай, как ты хочешь. Я тебя подожду здесь.
Александр Петрович ушёл, купе опустело, и Анна от нечего делать потянулась за книжкой и раскрыла её на одной из заложенных страниц, ей сразу попалась строка, и она прочитала: «Сегодня – о мавзолее. О том самом, о коем сказано кем-то из нынешних одослагателей…»
Анна прочитала эти слова и вдруг поймала себя на мысли, что она никогда не думала о… Она, конечно, знала об этом человеке, видела газетные заметки, слышала его имя в разговорах знакомых и друзей семьи, и от того же Николая Васильевича, особенно часто после его возвращения из Советской России, и от других, когда их гости после обеда или ужина садились за карточный стол, и мужчины говорили обо всём, а чаще всего о России. Но сама о нём она никогда не думала.
«Интересно! А много тут? – Она перевернула несколько страниц. – Нет, немного! – Снова прочла: «Сегодня – о мавзолее. О том самом, о коем сказано кем-то из нынешних одослагателей:
Пусть каждый шаг и каждый взглядРавняется на мавзолей.От прочитанного, как ей показалось, на душе у неё шевельнулось что-то неприятное, но она пересилила себя: «Нет-нет! Читай!»
«…Несмотря на подобные оды, непременно хотел побывать там: мавзолей – скиния революционной Мекки. Побывал, и впечатление глубоко проникло в душу…»
«Интересно, «впечатление» от чего?» – с неприязнью подумала она.
«…Большая очередь. Хвост загибает на Ильинку. Но движется вперед быстро и почти безостановочно. Тихий говор… Сзади меня какие-то учительницы из провинции, впереди – молодой красноармеец. Вот с таким же, как у этого, выражением лица, помню, смотрел на гробницу императора в Доме инвалидов рядом со мною такой же юный французский солдат…» Анне стало интересно, её чувства боролись, но написано было хорошо. «…Движемся. Сначала, предъявив какое-либо удостоверение, нужно получить билетик, затем перейти площадь и стать в черед уже у самого мавзолея. Иду. Вечереет… Надпись: ЛЕНИН…»
Анна вздрогнула.
«…Вообще, чувствуется вкус, выдержанный, строгий стиль. Ни крикливости, ни плакатности. Никаких сентенций, лозунгов, изречений. Извне – прекрасные розы и чёткие контуры прямых углов, внутри – чёрное дерево и красная материя, оформляемые тоже прямоугольниками. Часовые. Строго, истово, благородно. Какое разительное и эстетически отрадное отличие от привычных «ленинских уголков», миллионами рябящих в глазах…» Она на миг оторвалась от текста: «Есть мавзолей, а есть ещё и миллионы уголков? Надо спросить Сашу».
«…Общая обстановка «настраивает». Пока ждёшь, продвигаясь в очереди, – слушаешь бой спасских часов, так глубоко западающий в душу, смотришь на кремлёвские стены, на Лобное место, на неизъяснимо чарующий храм Василия Блаженного… и невольно охватывает возвышенное, сосредоточенно серьёзное чувство. Мелькают мысли об исторической значительности нашей эпохи, о связи настоящего с прошлым, о том, что не случайна вот эта бесконечная змея странников и что никакие силы в мире не вычеркнут из русской истории этого мавзолея. Он – внешний знак русской идеи, а не только русской эмпирии…»