Харбинский экспресс
Шрифт:
С какой-то поры возникло у него чувство, что купец Сопов — вовсе и не купец. Или не только купец. Откуда такое ощущение взялось — сказать трудно. Однако, чем дальше, тем сильнее оно становилось.
Может, дело в том заключалось, что Клавдий Симеонович выказывал осведомленность в делах, которые простого купчину и касаться-то не должны? Или в манере держаться на мгновение проскакивало нечто жесткое и циничное, свойственное людям совсем иного рода занятий?
Возможно. Но скорее это чувство возникло после борьбы, которую Павлу Романовичу пришлось вести за жизнь господина Сопова. Во врачебной работе такое случается, и нет этому рационального
Незаметно прошло около трех часов.
А потом размышления Павла Романовича внезапно прервались: «Самсон» разразился долгим гудком. И еще раз, длинно. Послышались раздраженные голоса.
Агранцев соскочил с койки, поднял вверх деревянные жалюзи. Выглянул.
— Что там? — спросил Сопов.
— Не знаю. Отсюда не видно.
Ротмистр повернулся к Дохтурову.
— А не выйти ли нам на палубу? Так сказать, на рекогносцировку?
— Пойдемте.
Сопов принялся нашаривать сапог босою ногой.
— Господа, я с вами.
— Нет уж, — заявил Агранцев. — Лазаретные обитатели остаются в каюте. Мы с доктором вдвоем прогуляемся.
Клавдий Симеонович глянул на ротмистра неодобрительно, однако спорить не стал. Улегся на спину и принялся разглядывать потолок.
Публики на палубе было немного. А те, кто предпочел буфету и штоссу в салоне послеобеденный променад, с любопытством разглядывали что-то, находившееся впереди по курсу «Самсона». Небольшие стайки пассажиров, точно пух на воде, перетекали вдоль палубы к носу. Было три часа пополудни, солнце стояло высоко, но жара, благодаря реке, не донимала. Кавалеры острили, дамы благосклонно смеялись.
Встречным курсом деловито пробежал мимо таксовой пароходик. [3]
— Как считаете, доктор, — спросил неторопливо вышагивавший ротмистр, — по чью все-таки душу стараются?
— Вы о «Метрополе»?
— Да. И об остальном тоже.
— Думаю, за мной охотятся, — сказал Дохтуров.
— Вот как? Городовой?.. Неужто в эту чушь верите?
— Не верю. Городовой ни при чем. Давно это было и к нашим событиям касательства не имеет.
3
Буксир.
Тут Павел Романович замолчал, повернулся к перилам и принялся разглядывать берег. Сунгари здесь изгибалась широкою лентой, уклоняясь направо, к востоку. Справа по течению образовался обширный плес, за которым сплошной синей стеной высился бор.
— Изволите интересничать? — спросил Агранцев.
Павел Романович вздохнул и ответил:
— Все дело в моих записях.
Ротмистр выжидающе посмотрел на него.
— Я, знаете, в ссылке принялся за китайскую медицину. Вел наблюдения. Кое-что фиксировал в дневниках. Довелось узнать рецепты лекарств, по своей действенности совершенно невероятных. Если б сам не видел — не поверил бы никогда. Будьте уверены: в наших университетах такому не учат. Это больше похоже на чудо, хотя на самом деле ничего фантастичного нет.
— А что есть?
— Лишь опыт трех тысячелетий.
Ротмистр достал портсигар и неторопливо закурил.
— Хотите сказать, что в записях было нечто запретное?
— Не совсем так. Но, может, ониименно так полагают.
—
Дохтуров глянул в глаза ротмистру. Притворяется или впрямь любопытно?
— Ладно, слушайте. Два года назад случилась одна историйка. Мне ведь официально практиковать запрещается, так что поначалу свободного времени имелось сверх всякой надобности. Как-то утром, часу в восьмом (я еще спал), слышу: Аякс мой тявкает. Хороший был пес, чистокровная лайка. По пустякам голос не подавал. Уже понимаю, что придется вставать. А тут и кухарка будит. Говорит, до вас, барин, ночью приехали. Из Березовки. Спрашиваю — кто? Она отвечает: баба. И, де, сын у нее помирает. Совсем, говорит, извелась, просто сил нет смотреть. Интересуюсь, почему ко мне, не в больницу. А это уж, отвечает кухарка, вы у нее сами спросите. И — молчит. Обычно болтливая, а тут слова не вытянешь. Ну да мне пояснений не требовалось. И так уже понял, в чем дело. Березовка — хлыстовское село. Слышали, может?
— Доводилось, — ответил Агранцев.
— Ну, тогда, должно быть, помните, что брак церковный они отвергают, а живут в свальном грехе. И на своих молебнах-радениях истязают друг дружку кнутами. Так сказать, плоть усмиряют. Сами понимаете, люди не из приятных. Ну, хлысты они там иль нет, а молодых мужиков войной из деревни повымело. Остались деды, из самых истовых. Такие, что доктора и на порог не пустят. В больнице об этом, разумеется, знают и потому не поедут, чтоб там ни стряслось. И не по черствости сердца, а потому как — бессмысленно. Целым оттуда вернуться, и то хорошо. А то были случаи… Впрочем, неважно.
Словом, ехать нельзя, а мне и подавно. Случись что — верная каторга вместо ссылки.
Одеваюсь, выхожу на кухню. Там замотанная в платок баба, по зимнему времени одетая, словно куль, в мужском армяке. Возраст не разглядеть. Меня увидела — и повалилась в ноги. Воет, слов не разобрать. Едва успокоил. Выяснил: мальчику у нее седьмой год. На Николу-зимнего ходила она с ним на речку, белье полоскать. Он поскользнулся — и в прорубь. Едва вытащила… И вот третий день в лихорадке.
Не могу, отвечаю, к тебе ехать. Почему — сама знаешь. А баба: «Не пужайся, дохтур, так проведу, никто и не сведает. Только сыночка спаси. Ему в горло жабу надуло».
Ну да, жабу…
Ну, поехали. Верст тридцать от Иркутска. Баба на козлах за кучера. Я в санях лежу, укрылся медвежьей полостью. Под вечер прибыли — смеркалось уже. Село большое, домов тридцать. Баба правит в сторону, к опушке. Там, на выселках, небольшая изба. Захожу. Жарко натоплено, душно. На лавке под образами ребенок. Весь горит, в беспамятстве. Дыхание — будто кисель хлюпает. Меня не замечает. Осматриваю; впрочем, тут диагноз и студент-первокурсник поставил бы в первую же минуту. Двусторонняя пневмония, осложненная крупом. Прогноз самый неблагоприятный. Иными словами, помрет мальчишка этой же ночью. И сделать ничего нельзя.
Посмотрел я на бабу, она — на меня. И без слов все поняла. Кинулась от лавки к столу. Поворачивается — а в руке нож. Ну, думаю, будет дело. Не в себе селянка. И точно, не в себе. Скидывает армяк, платок разматывает. И — ножом себе в грудь. Я, как чувствовал, в последний миг удержал.
Она кричит: жить не буду, ни отца, ни матери, мужа прошлой зимой германец убил. Только и есть, что сын. Вижу — так и есть, верно руки наложит. И еще: когда она верхнюю одежду скинула, оказалось — молодая совсем. Темноволосая, щеки пылают, а глаза… В другое бы время от ухаживателей отбою не было.