Хемингуэй
Шрифт:
Но никакие личные переживания и беды не могли омрачить радость творчества, это было при нем, что бы ни случилось, это было то, чего нельзя потерять. В том же предисловии к изданию романа «Прощай, оружие!» 1948 года он писал:
«Я помню все эти события и все места, где мы жили, и что у нас было в тот год хорошего и что было плохого. Но еще лучше я помню ту жизнь, которой я жил в книге и которую я сам сочинял изо дня в день. Никогда еще я не был так счастлив, как сочиняя все это — страну, и людей, и то, что с ними происходило. Каждый день я перечитывал все с самого начала и потом писал дальше и каждый день останавливался, когда еще писалось хорошо и когда мне было ясно, что произойдет дальше.
Меня не огорчало, что книга получается трагической, так как я считал,
Книга действительно получилась трагической. Она и не могла быть иной, ибо война была трагедией и для целых народов, и для отдельной личности, втянутой в войну. Трагической оказалась и судьба американца, архитектора Фредерика Генри. Хемингуэй не рассказывал в романе предшествующей биографии своего героя, желая сделать его образ обобщенным, при всей индивидуальности, раскрывающейся в сюжете романа. Действительно, какое значение могла иметь предшествующая биография, да и была ли она у миллионов юношей, втянутых злой волей правителей в эту чудовищную бойню?
Хемингуэй слишком хорошо помнил тот «патриотический» угар призывов, лозунгов, заклинаний, который заставил и его, восемнадцатилетнего юношу, уехать добровольно на войну. В романе есть намек на это — когда знакомый бармен спрашивает у лейтенанта Генри про войну: «Зачем вы пошли?», тот отвечает: «Не знаю. По глупости». Но разговор этот происходит уже после того, как Фредерик Генри понял бессмысленность и бесчеловечность этой войны и дезертировал с фронта. А в начале романа, когда Генри служит офицером в санитарных частях итальянской армии, он еще мало что понимает. И Хемингуэй как будто ненароком показывает, что шоферы, рабочие по профессии, понимают все это гораздо лучше, чем лейтенант Генри. Один из них, Пассини, говорит ему: «Страшнее войны ничего нет. Мы тут в санитарных частях даже не можем понять, какая это страшная штука — война. А те, кто поймет, как это страшно, те уже не могут помешать этому, потому что сходят с ума. Есть люди, которым никогда не понять. Есть люди, которые боятся своих офицеров. Вот такими и делают войну». На что Генри отвечает: «Я знаю, что война — страшная вещь, но мы должны довести ее до конца».
Но шоферы знают больше, чем он, образованный и интеллигентный человек. Они говорят ему:
«— Мы думаем. Мы читаем. Мы не крестьяне. Мы механики. Но даже крестьяне не такие дураки, чтобы верить в войну. Все ненавидят эту войну.
— Страной правит класс, который глуп и ничего не понимает и не поймет никогда. Вот почему мы воюем.
— Эти люди еще наживаются на войне».
Лейтенанту Генри нужно еще было пройти через тяжелые испытания, чтобы понять все и принять решение. А пока что он утешает себя другим: «Я знал, что не погибну. В эту войну нет. Она ко мне не имела никакого отношения. Для меня она казалась не более опасной, чем война в кино. Все-таки я от души желал, чтобы она кончилась».
Фредерику Генри нужно было еще пережить любовь к медицинской сестре Кэтрин Баркли, с которой он поначалу думал завести легкую фронтовую интрижку. Фредерик Генри так и говорит: «Видит бог, я не хотел влюбляться в нее. Я ни в кого не хотел влюбляться. Но, видит бог, я влюбился».
Эта любовь в атмосфере войны, страданий, крови и смерти пронизана ощущением трагизма. Кэтрин признается своему возлюбленному: «Мне кажется, с нами случится все самое ужасное». Их только двое в этом чудовищном мире, и этот мир против них. Кэтрин так и говорит: «Ведь мы с тобой только вдвоем против всех остальных в мире. Если что-нибудь встанет между нами, мы пропали, они нас схватят».
Ощущение трагедии испытывают и другие герои романа. Фронтовой друг Генри, военный врач итальянец Ринальди, человек, обороняющийся от этого мира цинизмом, говорит о войне: «Так нельзя. Говорят вам: так нельзя. Мрак и пустота, и больше ничего нет. Больше ничего нет, слышите?»
Ими всеми
Когда Хемингуэй в предисловии 1948 года писал о жизни, которую сочинял в этой книге изо дня в день, он был прав. Это было, пожалуй, первое его произведение, где он, опираясь на личный опыт, создавал в романе придуманную им жизнь, которая была правдивее в своей художественной правде, чем любая подлинная история. Он не был свидетелем разгрома итальянской армии под Капоретто, он знал подробности только от одного своего друга и из разговоров в госпитале, где лежал после ранения. Но он сумел воссоздать картину отступления армии с той силой правдивости, которая дается только большому таланту. Возможно, ему помогли воспоминания об отступлении греческой армии в Анатолии, свидетелем которого он был.
Кульминационной точкой в описании этого отступления после Капоретто в романе стал эпизод, когда толпу отступающих встречают карабинеры и, наугад выхватывая офицеров из массы солдат, тут же расстреливают их.
«Мы стояли под дождем, и нас по одному выводили на допрос и на расстрел. Ни один из допрошенных до сих пор не избежал расстрела. Они вели допрос с неподражаемым бесстрастием и законоблюстительским рвением людей, распоряжающихся чужой жизнью, в то время как их собственной ничто не угрожает».
Естественное чувство самосохранения толкает Фредерика Генри на бегство. Он не хочет оказаться жертвой этого бессмысленного, ничем не оправданного убийства. Он не знает за собой вины и не хочет отвечать своей жизнью за глупость других:
«Теперь ты с этим разделался. У тебя больше нет никаких обязательств. Если после пожара в магазине расстреливают приказчиков за то, что они говорят с акцентом, который у них всегда был, никто, конечно, не вправе ожидать, что служащие вернутся, как только торговля откроется снова. Гнев смыла река вместе с чувством долга. Впрочем, это чувство прошло еще тогда, когда рука карабинера ухватила меня за ворот. Мне хотелось снять с себя мундир, хоть я не придавал особого значения внешней стороне дела. Я сорвал звездочки, но это было просто ради удобства. Это не было вопросом чести. Я ни к кому не питал злобы. Просто я с этим покончил».
У Фредерика Генри нет никаких политических идей, он не становится убежденным противником войны, человеком действия, готовым бороться за свои новые убеждения. Нет, он индивидуалист и думает только о себе, о своей любимой женщине: «Я создан не для того, чтобы думать. Я создан для того, чтобы есть. Да, черт возьми. Есть, и пить, и спать с Кэтрин».
Мишура громких, но фальшивых слов облетела. Фредерик Генри говорит:
«Меня всегда приводят в смущение слова «священный», «славный», «жертва» и выражение «совершилось», Мы слышали их иногда, стоя под дождем, на таком расстоянии, что только отдельные выкрики долетали до нас, и читали их на плакатах, которые расклейщики, бывало, нашлепывали поверх других плакатов, но ничего священного я не видел, и то, что считалось славным, не заслуживало славы, и жертвы очень напоминали чикагские бойни, только мясо здесь просто зарывали в землю. Было много таких слов, которые уже противно было слушать, и в конце концов только названия мест сохранили достоинство».
Лейтенанта Генри не интересует остальной мир, все человечество. Он один. Он и Кэтрин. И он заключает «сепаратный мир». Он решает бежать в нейтральную Швейцарию вместе с Кэтрин.
Но оказывается, что убежать от жестокости мира нельзя, даже в нейтральную тихую Швейцарию.
Они живут там в горах, наслаждаясь тишиной, прогулками по снежным тропинкам. Кэтрин ждет ребенка. Но ведь еще раньше в романе было сказано:
«Когда люди столько мужества приносят в этот мир, мир должен убить их, чтобы сломить, и поэтому он их и убивает. Мир ломает каждого, и многие потом только крепче на изломе. Но тех, кто не хочет сломиться, он убивает. Он убивает столько добрых, и самых нежных, и самых храбрых без разбора. А если ты ни то, ни другое, ни третье, можешь быть уверен, что и тебя убьют, только без особой спешки».