Хирург
Шрифт:
Вот, наверное, об этом я и думал тогда. Когда не помню, думал ли.
И вот в этот момент приехали ребята.
Володька с Филлом шумно очень приехали, но, по-моему, это наигранный шум, они не знают, как вести себя со мной, и им не помогает и наше постоянное тридцатилетнее общение. А тут еще это дурацкое письмо, которое я написал и от которого мне и самому сейчас стыдно.
Володя. То, что тебе пить нельзя, мы знаем, но игнорируем. Мы будем пить, а ты терпи.
Филипп. Надо привыкать к тому, что пить ты начнешь не раньше
А во мне ходят волны: то почти слезы умиления от их слов и радости общения, то вот-вот готов взорваться, считая их бестактными, неправыми и грубыми. Но потом срабатывает профессионализм, и начинаю понимать, что эти реакции и есть классическое черепное поведение, поведение и реакции черепного травматика.
Галя пошла погулять. Правильно. Нас надо оставить одних.
Володя. Ну что, надоело выздоравливать?
Я. Вы получили письмо? Я уже жалел, что написал. Но после травмы на меня иногда нападает такая тоска, что хоть вешайся. Чего только не сделаешь! После травмы!
Филипп. Ты ж совсем хорошо. В чем дело? По-моему, травма практически не оставила никакого следа.
Я. Объективно — пока нет. Но субъективно… я не тот. И еще неизвестно, что будет и объективно.
Володя. То есть?
Я. Ребята с работы дважды приезжали. Обидел я их, наверное.
Володя. Почему ты так думаешь?
Я. Я их во второй раз расспрашивал, что делается у нас, не рассказывают ничего толком. Они мне совершенно ничего не рассказывают.
Филипп. Привет от Джеймса Форсайта. Просто они не хотят тебя дергать служебной круговертью, пока не поправишься.
Я. Нет. Обидел.
Володя. Да как ты их мог обидеть?
Я. Да мы заговорили что-то о Пирогове. Кто-то осудил его за то, что он велел пороть гимназистов. Ну я и завелся на ровном месте. Я говорю — не так это было. А он говорит — как не так: когда стал попечителем учебного округа, предлагал детей пороть. А я говорю — версия Добролюбова это. А он мне — как же Добролюбова, когда Пирогов написал «Правила поведения», где был пункт о провинностях, за которые полагалась порка.
Филипп. А чего ты сейчас петушишься?
Володя. Пижон ты, Женька. Болезнь ничего не изменила, ты то субъективно прежний.
Я. Тут меня вдруг какая-то неприязнь захлестнула, и я выдал целую речь. Что он лишь за отдельные грехи оставил телесное наказание, что сразу все и нельзя переделывать, что должны быть этапы, а то стимулируешь роды на четвертом месяце.
Володя. Да бог с ними, Женя.
Я. А они мне опять про Добролюбова, про его правильный подход, про Кабаниху, про Обломова.
А тут, оказывается, уже и Галя пришла и тоже говорит: «Брось, Женечка, пойдем погуляем». Я на Галю вызверился: «Отстань, говорю, уйди, дай с ребятами поговорить». Тут у меня в поле зрения появилось мерцающее пятно, прозрачное и колеблющееся, как теплый воздух.
А дальше было так.
Женя. Обломов, говорю им. Добролюбов. Да Обломов самый приятный, самый положительный, самый незлобный; самый добрый, честный и чистый герой русской литературы. И умер Обломов в добре, в любви, окруженный любящими и любимыми людьми — женой и детьми, во сне, как святой, не мучаясь. Он русский язык любил, как никто. Он дважды «что» написать не мог.
Прекращал писать. И Ольга ему не нужна была. Она чужая. Ольга тоже Штольц…
Володя. Женька, мы не успеваем ни за твоими мыслями, ни выпить. Подожди. Не торопись.
Женя. Понимаете, они думают, я уникум, а что они вкладывают в это? Я им и сказал, что Гончаров сравнивал доброго и честного Обломова, за которого боялся, за которого переживал, с делягой, который холодно забирает у честных и добрых их имущество, их дело, их все. Но забирают они не существенное, не главное — ольг, а их ольги и сами штольцы стремятся лишь к делам. А Обломов получил главное — и любовь и будущее, то есть детей. А будущее Штольца — дело, а не люди…
Филипп. Женя, Женя, погоди…
Володя. Подожди. Помолчи.
Женя. Нет. Не могу молчать. Я их обижал. Обижал в том разговоре. Обижал их личности. Я для них уникум, а я их обижал. Не они не думают о людях — я не думаю о людях. Это я, я, я не думаю о людях.
Галя подошла к Жене, положила руку на голову и стала тихонько гладить.
— Женя, Женечка, перестань, пожалуйста, потом доскажешь. Филипп. Брось ты городить. Хорошо они к тебе относятся.
Ждут, когда выйдешь на работу. Ты же никогда не делал им пакостей.
— Я их оскорблял. Оскорблял как личности. Показывал, что они не знают, а я знаю.
Володя. Бог с тобой. Ты говорил о Пирогове, Добролюбове, Обломове, при чем тут…
Женя. Плохо говорил. И оперировал с сознанием, что они так не могут еще. А еще Люда.
Володя. Ну так считай, что тебя настигло возмездие. Тебе же Филл как раз об этом и говорил. Возмездие — удел совестливых…
Женя еще активнее, еще быстрее, еще отрывистее стал говорить о своей глобальной вине, потом стал кричать на ребят, а потом сказал: «А ты молчи, а ты молчи» — и наконец замолчал, откинулся в кресле.
Было непонятно, спит ли он, просто так, может быть, откинулся или потерял сознание.
Галя прижимала его голову к спинке кресла.
Ребята растерянно смотрели на него, не понимая, что происходит.
Галя. Травматическая эпилепсия, по-видимому. Но хоть без судорожных припадков. — Она отвернулась от них. — Не трогайте его сейчас. Он быстро придет в себя. А может, и не эпилепсия.
Минуты через полторы Женя открыл глаза.
— Голова болит. Страшно болит голова. Такие частые приступы, ребята, просто ужас. Галя, дай горячее полотенце.