Хлеб - имя существительное
Шрифт:
Дней через пять в каждом доме, в красном углу, рядом с образами святых, уже лежала какая-то подковка с круглыми раковинками на концах. Всяк уже знал, как зовут ту подковку – наушник. Когда наушники лежали, ничего не было слышно. Но стоило их пристроить к собственным ушам, они начинали громко говорить о чем-то тонким, псаломщичьим голосом. На лице слушающего появлялось выражение приблизительно такое, какое бывает у человека, когда его щекочут под мышкой: ему и приятно, и смешно, и неловко, отчего на глазах появляются слезы. Изредка радиослушатель взмыкивал по-бычьи, удивленно мотал волосатой головой. Семья стояла в очереди, нетерпеливо дергая счастливца за рубаху – хватит, мол, послушал, и довольно. Со следующим повторялось то же. По вечерам, когда передавались последние известия, возле наушников собиралось полно народу. Слушал
Немного позже по тем же столбам протянули электропровод. Арендатор водяной мельницы Кауфман поставил дополнительную турбину, и мельница дала Выселкам и другим окрестным селам и деревням ток. Выселки преобразились. В избах не выключали свет и ночью, когда он был совсем ни к чему, – о счетчиках и других электромонтерских премудростях тогда знать ничего не знали; откуда-то понатаскали лампочки размером с человечью голову и светили ими во всю ивановскую. Одна изба стремилась перещеголять другую по обилию света. Мужички подстриглись сами и подстригли крыши изб, чтоб свесившаяся солома не мешала кинуть далеко на дорогу сноп чудесного света.
Глядя на это волшебство, нежданно-негаданно нагрянувшее в Выселки, люди смеялись, обливаясь радостными, счастливыми слезами. Смех этот, однако, был недолгим и непрочным. В двадцать девятом году мельница была экспроприирована у Кауфмана. Кауфман, узнав о надвигавшейся на него беде, перед тем как бежать, поломал, затопил все турбины.
В Выселках женщины выстроились в длинную очередь за керосином. После электричества пятилинейные и семилинейные лампы казались жалкими коптилками. Наушники тоже замолчали. Поговаривали, что кулацкие сынки перерезали где-то провода, а чинить их было некогда и некому: в деревнях вовсю шла коллективизация. Столбы некоторое время стояли нетронутые, как остатки исчезнувшей вдруг цивилизации. Потом добрались и до столбов. Сперва ребятишки озорства ради расстреливали из рогатки фарфоровые изоляторы; Акимушка Акимов своевременно догадался постаскать проволоку, и огромными мотками, точно греющиеся на солнце удавы, она долго еще лежала возле колхозной кузницы. Последними, как стоявшие насмерть солдаты, пали под злыми топорами и пилами столбы.
Казалось, старое одержало решительную победу над атаковавшим его новым: Выселки погрузились во мрак – и надолго. Об электричестве и радио вспоминали теперь, как о прекрасном сне, – не более того.
Однако новое не отступило вовсе. Похоже было на то, что оно перешло к длительной осаде. До конца тридцатых годов об электричестве и радио не было ни слуху ни духу. А вот в начале сорокового вновь пошел слух, что от райцентра уже ставят столбы – да не кривые, временные, как прежде, а высокие, стройные, сосновые, просмоленные у комлей – для долговечности. Весной сорок первого авангард этих столбов с гвардейской выправкой вступил в Выселки. Не было еще проводов, а столбы уже сами гудели от нетерпения – густо и стройно. Чувствовалось, что собирались они потрудиться на славу. К воскресенью, то есть к 22 июня 1941 года, в каждой избе опять были – только уж не наушники, а черные репродукторы. В воскресенье была самая первая передача и самая страшная: из черных, разверзшихся над тихим сельским миром репродукторов заговорила война. Теперь в Выселках слушали ее голос четыре долгих ужасных года.
Слушали при коптилках в плохо натопленных избах. Слушали полуголодные и вовсе голодные. Слушали полураздетые и вовсе раздетые. Слушали женщины, старики и дети. Слушали и всякий раз думали одно и то же, одно и то же: «Как он там, жив ли, родимый?» А те, кому некого уже было ждать, к кому вместо родимого пришла с войны та черная бумажка, – и те слушали. Слушали все, потому что ждали победы.
А электричество?
О нем и не думали до середины пятидесятых годов. Не думали даже тогда, когда пора было бы уже и подумать. Как-то свыклись с мыслью, что в Выселках оно не приживется, электричество.
Однажды Капля, как бы между прочим, обронил на одном из собраний:
– Что же получается, товарищи? Выходит, наши Выселки есть Советская власть минус электрификация? Годится ли такое положение, а? И будем мы век сидеть в темноте, как бирюки? Бирюк-то и в темноте видит, а человек много ль увидать могет?
Колхозники посмеялись, потом призадумались: а ведь прав Капля! К тому времени электричество было почти во всех ближайших селениях, а по ночам отовсюду виделось заманчивое мерцание. Порою грезилось, что это всадники жгут костры, обложили со всех сторон Выселки и с рассветом пойдут на штурм. Наступал, однако, рассвет, далекие и близкие огни гасли, а в Выселках все оставалось по-прежнему. Руководители колхоза и сельского Совета где-то прослышали, что их село получит ток от государственной линии, проходившей якобы неподалеку. Ждали еще год, а потом разозлились. Стали атаковать вечного депутата:
– Ты, Акимушка, самый старый у нас коммунист. Займись электричеством. Срам ведь – везде есть, а у нас нету!
В конце концов купили двигатель. Сложили из камней небольшое помещение, пол залили цементом, установили там машину. Сначала свет провели на фермы, на тока, которые теперь назвали механизированными, а к зиме он устремился и в избы.
Механиком на станцию определили Пашку Антипова, лучшего тракториста в Выселках. Антипову было за пятьдесят, однако старый и малый звали его не иначе, как Пашка. Антипов принадлежал к нередкой на селе категории лиц, к которым отношение не меняется с возрастом. Если такого человека назвали Пашкой в младенчестве, он остается Пашкой и в свои семьдесят лет. Объясняется это очень просто: человек сохранил свою яркую индивидуальность, которая проявилась у него рано и продолжалась на протяжении всей жизни. Есть, скажем, такое имя, как Алексей. Но вот почему-то одного все зовут Ленькой, второго Алехой, третьего Алешкой, четвертого просто Лешкой, ну а пятого так, как полагается, – Алексей. И никак ты Алеху не назовешь Алексеем. Алеха-то и есть Алеха, какой-нибудь рубаха-парень, озорник и бабник; Алексей же тих, степенен, красная девка; Лешка – свой в доску, не обременяет головушку слишком уж глубокими мыслями.
Пашка остался Пашкой, вероятно, потому, что очень непосредствен по характеру, весел и добродушен. И, не скроем, первый на селе картежник. Нельзя сказать, чтобы он всегда выигрывал. Скорее напротив, так же, как и его дружок, однорукий Зудя, Пашка чаще оставался в проигрыше, но не унывал: игра для него была вроде спортивного развлечения.
С приходом электричества положение игроков сильно облегчилось. Бывало, на сборы уходил весь вечер и половина ночи, а теперь все в высшей степени упростилось. Мигнет в избе лампочка один раз – доярки идут на вечернюю дойку коров. Два раза мигнет лампочка – свинарки отправляются на ферму. Три раза – время телятниц. Четыре раза – на летучку к бригадиру за получением завтрашнего наряда. Ну а в пятый раз мигнет – пора отправляться в Пашкину будку, на электростанцию: пятью сигналами Пашка скликает игроков. Нередко можно слышать, как Зуля, утратив бдительность, спрашивает у жены или детей:
– Сколько раз мигнуло?
Ежели супруга в добром расположении духа, то скажет правду:
– Пять.
Если же Зуля провинился перед нею в чем-то, сообщит не без внутреннего злого торжества:
– Два раза мигнуло. Ступай к свиньям!
– Дура ты, – вздохнет Зуля и будет терпеливо ждать установленного сигнала до вторых или даже третьих кочетов.
Однажды Пашке, не слишком строгому по части нравственности, показалось, что Журавушка, пригласившая его сменить перегоревшую пробку, угощая, посмотрела на него каким-то странным, вроде бы зовущим взглядом. Он, в свою очередь, многозначительно взглянул на нее, и ему подумалось, что они поняли друг друга. В полночь, когда электростанция прекращает работу, Пашка где задами, где тихими проулками, где огородами и садами пробрался на Журавушкино подворье. Тихо, воровски озираясь, постучал в окно. Белое круглое пятно появилось в окне и тут же скрылось. Изнутри отбросили крючок, на пороге появилась Журавушка.
– Чего тебе? – спросила она.
– Пусти на минутку.
– Хоть на час. Заходи! – сказала спокойно Журавушка, пропуская впереди себя гостя. – Посиди вот тут, – указала она, войдя вслед за ним в избу, на сундук. Зажгла коптилку.
Пашка пригляделся и ахнул: на Журавушкиной кровати лежал здоровенный парнища и широко открытыми, удивленными глазами смотрел на пришельца.
– Ты зачем это, дядя Паша, так поздно?
– А... это ты, Сережа?.. Хе, вот это номер!.. Приехал, стало быть, на каникулы, да? – Пашка бормотал и улыбался самым глупейшим образом. На Журавушку он не глядел: великий стыд обрушился на Пашкину голову. Он не помнил, что еще сказал, как вышел из избы, только остался в его ушах насмешливый голос Журавушки, бросившей ему вслед: