Хлеб - имя существительное
Шрифт:
Старухи подхватывают угрюмо и сурово:
Схоронили сынаВ зеленом садочке,Нелюбу невестуВ глубоком ярочке.Посадили сынуКусточек малины,Нелюбой невестеКолючей шипшины.И вдруг из самых, казалось, сердец старых этих женщин исторгнулось торжествующее:
Малина-шипшинаВместе посрослися:Знать,После того как угас последний звук песни, в избе некоторое время стыла напряженная тишина. Думалось, что никто не решится вызволить людей из плена давно минувшего, вызванного к жизни цепкой и жестокой силой человеческой памяти.
Наконец Матрена Дятлова молвила:
– А ну их к лешему, эти старинные песни! Душу наизнанку выворачивают. Давайте новую споем.
– А может, спляшем, а? Нуте-ка, старые, расступись!
Это выскочила из-за стола женщина лет под шестьдесят, которую все зовут Маруся, – для восьмидесятилетних она и впрямь Маруся, в дочери сгодится. К тому же плясунья, каких не скоро сыщешь. Откуда-то явился и гармонист, сразу увеличивший мужскую часть этой компании вдвое. С его появлением и мне стало вольготнее – как там ни говори, а быть одному среди десяти женщин не очень-то удобно.
Началась пляска. Должен сказать, давненько уж не доводилось мне видывать такое веселье. И, наверное, было бы еще веселее на этих удивительных поминках, если бы Аннушка Сулимова, самая младшая из женщин, не пыталась подпортить дело своими ироническими замечаниями. Она всеми силами старалась, явно «работая» на москвича, подчеркнуть, что далеко шагнула от этих «некультурных» старух, что ей скучно среди них, что вообще село стало для нее тесным, что ее тянет в город. В который раз заговаривала она о театрах, о концертах, давая понять, что знает толк в искусстве, но старухи беспощадно перебивали ее, подтрунивали над ней, и довольно-таки ядовито, а под конец, не желая, видимо, слушать более ее нытья, выпроводили домой.
– Плохо им все! – опять сердито сказала хозяйка, захлопнув покрепче за Аннушкой дверь. – Пожила бы она, как мы жили в ее-то годы. Узнала бы такой театр!..
И опять старухи, перебивая одна другую, заговорили о былом.
«Ну и поминки!» – думал все время я.
Потом, уже поздно вечером, Дорофеевна пригласила всех к себе. По ярко освещенной улице шли с песнями и плясками, как при настоящей свадьбе.
Пришли. Дорофеевна включила телевизор. Показывали кинокартину «По ту сторону». И тут-то я был озадачен весьма любопытным обстоятельством. Старухи молча и важно расселись на табуретках против маленького экрана и стали спокойно ждать. И нисколько не удивились, когда на этом экране появилась девушка и защебетала что-то премилым голосом. Через пять минут наши телезрительницы лишь отдельными вздохами да восклицаниями сопереживали с героями фильма все перипетии. Глаза, в которых некогда, колеблясь, отражался слабый и робкий свет лучины, спокойно глядели на это чудо. И все-таки мне почему-то подумалось, что видели они нечто значительно большее, эти старые и мудрые глаза.
В полночь старухи разошлись по своим домам. Выйдя на крыльцо, я услышал уже знакомый мне голос черноглазой:
Забота у нас простая,Забота наша такая...Песенку эту только что пели герои фильма. Старухи теперь понесли ее по селу.
Так-то и закончились эти поминки.
– А где же, касатик, все это было? – после некоторой паузы спросила Агафья, когда я закончил свой рассказ.
– Все случилось, тетенька Агафья, в селе Лопушь Брянской области три года тому назад.
– А не врешь ли ты, сынок? – Тетка Агафья подозрительно посмотрела на меня. –
– Да нет же в Выселках телевизора.
– Ране не было. А теперь есть. У Журавушки. Сережа, сын ее, привез из города. И телевизор теперь есть у нас, и поп есть...
– И поп? – перебил я, крайне удивившись.
– А как же? И поп. Он у нас на три села один. Через воскресенье, на Петров день, за нами очередь. Объявится в Выселках, отслужит обедню. Такой же старенький, как и тот, про какого ты рассказал. Только самогону в рот не берет. Ему под белой головкой подай, а самогону – ни-ни. От него, говорит, от самогону, тяжелый дух. Верующие могут отвернуться... Так что он, наш батюшка, воздержанный. А попадья померла, бедная, – вдруг объявила тетка Агафья.
– Что с нею? – вяло, скорее механически, спросил я.
– Отравилась, касатик. Отравилась, голубок.
– Это как же?
– Увидала за образами пузырек. Думала – со святой водой. Решила попробовать, освятить душу. Глотнула, а то, милый, кислота. Так все у ней и сожгло внутрях.
– Откуда же кислота взялась?
– Да видишь ли, «Москвич» у батюшки нашего, машина такая. Ездит на ней по селам Богу молиться. Так вот энта кислота нужна ему для мулятора какого-то, нечистый бы его побрал совсем!.. А хорошая была попадья, Царство ей Небесное! Бывало, больше двух десятков яиц за батюшкину панихиду не возьмет, не то что иные прочие...
На Петров день случай свел меня и с самим батюшкой.
Исповедь отца Леонида
Он приехал на заре, с последними петухами, осветил фарами маленькое окошко Агафьиной избы и дал долгий, лихой, молодецкий гудок, как это делают юные шоферы, впервые севшие за баранку. Агафья, обычно медлительная, степенная и в речах, и в движениях своих, сейчас метнулась к окну с редкостным проворством, твердя: «Батюшка наш приехал! Отец Леонид!..» Затем она выскочила во двор встречать. Скрипнули ворота, и в них, слышалось, быстро и уверенно прошмыгнула машина. Через минуту мотор умолк, и до меня донеслось глухое, давящее на «о» батюшкино рокотание:
– Здравствуй, сестра Агафья! Здравствуй, Божья угодница! С праздником!
И умильное – Агафьи:
– Спасибо, батюшка! Спасибо, отец наш!
В избу отец Леонид вошел первым. И прямо с порога пробормотал молитву, слов которой я не разобрал. И, наверно, потому, что меня поразила внешность батюшкина. По рокочущему молодому голосу я собирался увидеть богатыря с черной бородой и черной лоснящейся гривой. Передо мной же предстал седенький и тощий старичок с куцей, осекшейся, словно бы выщипанной, бороденкой и такими же реденькими волосами. В сумеречном свете раннего утра он казался еще немощней, чем был в действительности. И удивляло, как мог этот хилый сосудец помещать в себе столь мощный бас, в котором не слышалось ни единой трещины, ни единой ущербинки. И движения отца Леонида были под стать его голосу – так же сильны и молоды. Я поймал себя на том, что невольно любуюсь этим мощным, красивым голосом, тем более удивительным, что принадлежал он глубокому старику. «Должно быть, этот человек никогда не простужался, никогда не болел ангиной, не надрывался в отчаянном крике и всю жизнь только и делал, что глотал сырые яйца», – почему-то подумалось мне. Все его движения – они хорошо были видны из-за полога, за которым стояла моя кровать, – говорили о том, что отец Леонид совершенно уверен в праведности дел своих и вроде бы ни разу и ни в чем не имел сомнений.