Хлеб - имя существительное
Шрифт:
– Пробку-то плохую поставил, мастер. Сережке пришлось менять. Эх ты, пробошник!..
Пашкино счастье, что никто не видел его конфуза и никто не слышал этих последних слов озорной вдовы, – носить бы ему до конца дней своих новую кличку – «Пробошник». Придя домой, он на цыпочках пробрался к постели жены, разделся, юркнул под одеяло и затих, виноватый и грешный. В следующую ночь не вытерпел – рассказал-таки о своем «визите» к Журавушке. Насчет пробошника, однако, промолчал... Мужчины посмеялись над ним, но что-то не очень. Василий Куприянович Маркелов, например, и вовсе не смеялся...
Закончив игру, они, перед тем как разойтись, потолковали о том о сем, а под конец Зуля сказал:
– Движок, мужики, дело не шибко надежное.
– А государственная линия? Она, говорят, через Балашов идет, обещают к нам провести, – сказал Пашка.
На этот раз ему никто не возразил.
Мужики молчали. О чем думали они? Не о том ли, что однажды проснутся и увидят незнакомых людей, приехавших в село на больших машинах? А в машинах – огромные мотки проводов. Вот она, долгожданная, государственная!
Может, Выселки все-таки придут в коммунизм со всеми вместе, а не последними? Как ты думаешь, дедушка Капля? А?..
Ванька Соловей
Ванькиного батьку, Спиридона Подифоровича Соловья, в Выселках звали музейным экспонатом. Дело в том, что Спиридон дольше всех на селе продержался в утлом, безнадежно устаревшем суденышке, имя которого «единоличник». Коллективное хозяйство было то море, к тому ж очень беспокойное море, среди которого метался жалкий челн Спиридона Подифоровича. Надо, однако ж, отдать должное кормчему: в течение многих лет обходил он рифы, отражая яростные атаки разбушевавшейся стихии, опрокидывался и опять занимал прежнее положение, тонул и снова выплывал на поверхность. Атаки следовали одна за другой – изо дня в день, из года в год. По первости были агитаторы – местные и районные. Спиридон Соловей попросту выгонял их, и те не могли ничего поделать: Соловей значился в сельсоветских списках как маломощный середняк.
Первую атаку, как видим, Спиридону Подифоровичу удалось отразить легко. Сравнительно легко была отбита и вторая. В устрашение Спиридона на очередном собрании – а собрания в ту пору проходили ежедневно и круглосуточно, с малыми перерывами, – так вот на одном из этих собраний Спиридона назвали кулацким подпевалой.
– Я никогда не был ни запевалой, ни подпевалой! – горячо возразил Спиридон. – Меня в роте все называли молчуном. А унтер-офицер Блоха заставлял сапоги ему чистить за то, что я не мог поддержать песню «Взвейтесь, соколы, орлами». А вы – подпевала! Спросите каждого, какой я певун, и вам скажут...
И на этот раз старого Спиридона оставили в покое. Но, конечно, ненадолго. Следующая атака заключалась в том, что Спиридона Подифоровича вытеснили с его земельного участка, затерявшегося в общем колхозном массиве. При этом Кузьма Удальцов, первый в артели полевод, заметил:
– Ты, Спиридон Подифоров, не гневайся. Путаешься ты у нас в ногах, держишь за штанину, не даешь нашему шагу вольности. Это ведь на лошадях и буренках мы могем обходить сторонкой, опахивать твой лоскуток. А придут тракторы – что тогда? Они не будут колесить туда-сюда. У них ход прямой – отседова до самого коммунизма. Понял, упрямая, неразумная твоя головушка? Так что убирайся подобру-поздорову. Так-то оно будет лучше. А к вечеру я покажу тебе твою землю.
И показал...
Мы не будем описывать, что это была за земля. Вернее и точнее всего о ней сказал сам Спиридон:
– Слезы горючие, а не земля...
Вздохнул, глянул на полевода с откровенной ненавистью, процедил сквозь зубы:
– Ну, что ж. И на том спасибо тебе, кум. Но знайте, помру на этом горьком клочке, но в ваш ад не пойду.
«Адом» Спиридон Подифорович называл колхоз.
– Дело твое, кум, – сказал смиренно Кузьма (тогда он еще не был Каплей). – Человек – хозяин своему счастью. Хошь жить единоличником – живи. Это твое право. Колхоз – дело добровольное... – поперхнулся малость, споткнулся языком на последнем слове и закончил: – А мы, кум, и без тебя управимся. Гляди только, как бы не прогадать. Будешь проситься – не пустим.
– Не бойся, не попрошусь.
– Ну, как знаешь! Будь здоров, Спиридон Подифорович!
– Будь здоров, кум.
На этом атаки не кончились. Началась серия налогов: обложения и самообложения. Платил деньгами, вывозил хлеб. Вывезет – на него еще наложат. Кряхтит, ругается, клянет на чем свет стоит такую жизнь, а налоги платит – только бы не в колхоз. Старший его сын, не выдержав отцовского упрямства и не желая разделять с ним позора, укатил в город и как в воду канул. Младший, Ванька, только что народился и не мог еще сказать своего решительного слова. Спиридонова супружница, Акулина, была тиха и на редкость покорна: мужнины тяжелые кулаки давно приучили ее к смирению. Опять же и она боялась колхоза, как нечистый дух ладана: в поединке Спиридона с артелью Акулина решительно держала сторону мужа.
За невыполнение какого-то налога у Спиридона отобрали лошадь. Думалось, что теперь-то уж он дрогнет, плюнет на все и пойдет в колхоз. Не тут-то было! Твердил по-прежнему, собирая глубокие складки на широком лбу:
– Умру, а не запишусь в колхоз.
Начал запрягать корову и в телегу, и в сани. И хотел, чтобы она ничем не отличалась от лошади. Приспособил хомут – для этого пришлось с помощью поперечной пилы лишить животное рогов. На коровьей спине была седелка, оглобли поддерживались чересседельником. Корова взнуздывалась, и горячий хозяин успел уже порвать ей губы. Было б седло – и оно пошло бы в дело. Но седла не было.
А время шло. Весною и осенью Спиридон Подифорович впрягал корову в соху и пахал свой клочок. Маленький, угрюмоватый Ванятка – вылитый батя! – бегал рядом, ковырялся в свежевспаханной земле. Собирал в спичечную коробку дождевых червей для ужения рыбы или просто пересыпал землю из ладони в ладонь.
А Спиридон продолжал упрямо:
– Не пойду, и точка!
Большая война на время отодвинула маленькую – войну Спиридона Подифоровича с колхозом. На фронт Соловья-старшего не брали: в паху у него была грыжа размером в добрый арбуз – нажил на своем трудном единоличном хлебе. На него уж все давно махнули рукой: живешь и живи, нам-то какое дело, и без тебя потихоньку управляемся. Получив эту передышку в самое тяжелое для страны время, Спиридон Подифорович воспрянул духом. Пользуясь тем, что в Выселках не осталось ни одного сколько-нибудь здорового мужика, он начал потихоньку потаскивать из артели. То вязанку сена из колхозного стога, то мешок пшеницы из безнадзорного вороха умыкнет, то какую-нибудь железку из кузницы – и все к себе во двор. Во дворе том уже завязывался вполне явственно единоличный жирок: коровенка молодая, породистая объявилась, а в придачу к ней – телка-полуторница, пяток овец, десятка два-три кур, а как-то по весне услышали высельчане на Спиридоновском подворье гусиный гогот.
На люди Соловей-старший показывался редко: весь ушел в свое хозяйство – наверстывал упущенное с тайным злорадством: я-де вам покажу!
Не знал старый упрямец, что беда приближается к нему, что она уже рядом и идет с той стороны, откуда он меньше всего ее мог ожидать. Будь он повнимательней, он давно бы приметил, что с младшим сыном его, Ванюшкой, творится что-то непонятное. Раза два или три он сказал своему батьке:
– Я не хочу больше называться экспонатом. Слышь, тять, не хочу!
– Цыц, щенок! – выпаливал, точно выстреливал, Спиридон и давал мальчишке звончайшую затрещину. Тот мячиком отлетал к стене, волосенки на нем становились дыбом, губы дрожали, лицо – белее стены. И не плакал, подлец! Отец в ярости хватал его за руку и, точно щенка, выбрасывал на улицу.