Хлебозоры
Шрифт:
— Едритт-твою корень! — восхищенно кричал дядя Леня, отпиливая первую чурку. — Как в масло лезет! Ну придумают же, а?
Он пилил уже года три и все никак не мог привыкнуть к мотопиле, как, например, привык к машинам и тракторам. Поэтому заказы на дрова принимал с удовольствием, вот только березника не обещал и оправдывался:
— Да где ж его взять-то, мужики? Ведь подчистую на ружболванку вырубили, березник-то! Вы у своих баб спросите, они рубили.
— Уж пошшибай где-нибудь, — уговаривали фронтовики. — Хоть с воз бы, хоть по праздникам да в морозы потопить. Запах-то какой, изба-то веселая делается…
— Никак
— Теперь прикладов и не надо будет, — тоже вздыхали мужики. — Теперь как дадут атомом! Ведь атом какой-то придумали…
— Ничего, и у нас атом есть! — подхватывал кто-нибудь. — Мы тоже как дадим! Где только кости собирать будут!
Разговор переходил на политику, и тут уж поднимался дядя Саша Клейменов, Илькин отец. Он вскакивал, махал культями в длинных рукавах.
— Дадим, дадим! Всю землю только загадим! Разве это война, атомом-то? Мы ж люди, не крысы, чтоб друг дружку травить! Раз между нами распря выйдет, так по-людски драться надо, сила на силу. А то выходит, кто хитрей, кто со спины зайдет и вони напустит.
Тогда я еще не знал, что такое атом, но пугало само слово, пугало то, что мужики вдруг злились, крепко ругались, но в их ярости слышалась какая-то безысходность, беспомощность против этого атома. И уж если фронтовики ярились от него и забывали о дровах, о запахе черемухи, о благодатном тепле и барашках в высоком небе, то, видно, атом и в самом деле штука страшная.
— Ему ведь, гаду, по морде не съездишь, — объяснял про атом дядя Саша Клейменов. — Его руками не пощупаешь. Дыхнул только им и — готов. Он ведь, паскуда, и не пахнет ничем. Воздух да воздух, пыль да пыль…
Мой отец, лежа поодаль от мужиков, прислушивался к их голосам и вдруг начинал дышать быстро, часто, словно спешил надышаться хорошенько чистым воздухом, пока его не загадили.
Дядя Леня не дожидался, когда мужики наговорятся про атом и политику и чем этот разговор закончится. Он вдруг говорил, что все-таки найдет березовых дров по возу на брата, но только последний раз, и уж на будущий год ни полена не будет. И правда, находил — валили самые кривые и самые прямослойные березы, которые не годились на приклады. После его обещаний мужики опять оживали, вертели новые самокрутки, щурились на заходящее солнышко, на белые сугробы цветущей черемухи по берегам Рожохи и прислушивались к бормотанью пасущихся в небе барашков.
— Ты мне, Алексей Петрович, сделай-ка новую ногу, — осторожно просил дядя Вася Туров, стуча по своей деревяшке. — Не подходит мне эта, жмет и шагу хорошего нету. Ты уж прости, но не подходит. Ты мне как-нибудь эдак сделай, чтоб как у Петрухи Карасева. Он на своей бегом бегает. А у меня жидковата.
Дядя Леня, кроме всего, еще и столярничал, немного бондарничал, одним словом, при дереве жил и от него кормился. После войны три великановских мужика на его протезах ходили: двум он сразу угодил, а вот Турову почти каждый год делал по новой ноге и все не так.
— Да тебе хоть живую сделай — не угодишь! — отмахивался Петруха Карасев. — Я восьмой год на своей хожу, так мне и настоящей не надо. А ты все кобенишься.
— Раз неудачная вышла, — не смущаясь, говорил дядя Вася Туров. — Для тебя бы крепкая была — мне не подходит. Ты уж сделай, Петрович. Кто знает, сегодня жив, завтра — нет. Хоть на рыбалку походить, на охоту… А на этом куда? Жидковат этот-то…
Дядя Леня соглашался, делал новый протез, но и тот не подходил, и кто знает, сколько ему было сделано этих деревяшек? Ростом Туров был в сажень, все косяки в деревне лбом считал, и весом в полтораста килограммов. Дядя Леня выстругивал ему протезы соответственные, среднему мужику не то что ходить на нем, поднять-то тяжело. На деревяшки шла береза хорошая, витая, та, что годилась на приклады и топорища. Век ее не износишь. Но дядя Вася Туров ходил на новой ноге месяц, другой, прислушивался к ней, присматривался, будто свекр к снохе, и браковал.
— Ты еще маленько потерпи, Василий, — уговаривал Турова Петруха Карасев. — Сказывают, нам скоро машины будут давать, бесплатные легковушки. Вот уж покатаемся, а? Как начальство раскатывать будем!
Об «инвалидках» в Великанах знали давно, и ждали, однако говорили, будто завод, что их выпускает, который год уже делает, делает и все никак сделать не может столько, чтоб всем хватило. Об «инвалидках» в Великанах мечтали, и это, пожалуй, были самые хорошие мечты на весеннем, цветущем берегу Рожохи. Да вот беда, разговоры о персональных легковушках всегда обрывал кто нибудь из стариков или совсем уж больных инвалидов.
— Вы все тут про машины да про деревянные ноги, — неожиданно вступал кто-нибудь из них. — Ты мне, Петрович, обещай, что гроб сделаешь. Хочу, чтоб строганый, да чтоб доски-то сухие были. Ты уж, Лень, заранее построгай да сушить положи. Как раз и готовы будут…
И никто из «инвалидной команды» не обрывал говорящего, никто не спорил, не обнадеживал зря, мол, что ты помирать собрался, поживи еще, рано про доски говорить тебе. Все помалкивали, вертели по очередной самокрутке и полной грудью вдыхали сладкий, чуть вяжущий дух цветущей черемухи. Каждый год кто-нибудь не доживал до весны, до первого теплого дня, когда великановские домочадцы выбирались на разряженный в белое, праздничный берег Рожохи.
Наверное, и мой отец, преодолев свои обиды на дядю Леню, попросил бы его когда-нибудь о сухих и строганых досках. Но не успел он. Однажды я привел его на берег, уложил на попону и подсунул под голову веник из цветущей черемухи. Тишина на реке была редкая, лишь в небе бесконечно звенел невидимый жаворонок. Отец как услышал его, так сразу замахал на меня рукой.
— Иди! Иди играй! А я полежу, мне так хорошо!
А сам привстал на локтях и слушает, тянется лицом в небо, тревожный и радостный одновременно.
Я убежал играть в лапту и заигрался. Мужики один по одному проснулись, закурили и окликнули моего отца, кто-то веник из-под головы потащил…
Когда я прибежал на берег, «инвалидная команда» сидела кружком возле него, спокойно сидела, строго. И беседовали негромко, даже как-то мечтательно, словно о машинах — «инвалидках». Дескать, хорошо помер, тихо, под белой черемухой. Дай бы бог каждому так.
Я плакал и сжимался от жалости. И сжимал в руках мячик, по-настоящему упругий резиновый мячик, в утешение мне отданный Колькой Смоляниным.