Хлебозоры
Шрифт:
— Да я тебя!.. За срыв военной подготовки!..
Христолюбов вошел в столовую, а повариха к нему, замучали, кричит, ироды! Варишь, варишь им и не угодишь. Все им, дармоедам, мало. За всю жизнь Степан Петрович ни разу на свою жену руки не поднял, и словом-то редко обижал. Если уж припрет совсем — матюгнется в сердцах и уйдет. Но тут захотелось ему ударить — не жену, бабу чужую, вдову, да так, чтоб с ног долой, чтоб уползла в угол и выла там, хлебала кровь. Едва сдержался, скрипнул зубами.
— Ладно… Варить
Баба вмиг ошалела, чуть не в ноги бросилась.
— За что, Степан Петрович? За что снимать-то? Что я такого сделала?
— Ты не баба, не женщина… Ты… — Христолюбов выматерился. — Чтоб духу возле ребятишек не было!
В глаза она ему ничего не сказала, зато потом с Топорковым вместе такую жалобу сочинили, что Петровский два дня ходил по Великанам, людей опрашивал и оставил Христолюбова до первого замечания. Однако едва он уехал, Степан Петрович пришел ночью на конбазу, разбудил Овчинникова, дал ему нож и показал самого доходного быка. Конюх нож бросил, замотал головой:
— Нет, Петрович, уволь. Я на такие дела не согласный. Тебе простят, ты партийный, а меня заметут на старости лет.
И пошел в хомутовку досыпать.
Христолюбов сам зарезал быка, перешиб ему ногу ломом и отвез на Божье озеро. Поварихой он назначил Варвару Коренькову — та недавно переболела шибко, слабая была, куда ее в лес посылать? Вручил он Варваре безмен, лист бумаги и карандаш, чтобы отвешивала и все записывала, сколько в котел положено. И чтобы потом за каждый фунт отчиталась. Месяца не прошло — еще одна жалоба на Христолюбова поступила…
Катков отряхнулся от дум, болезненно сморщился, удобнее ставя раненую ногу.
— И еще бы, Андрей, Топоркова заменить, — пожелал Степан Петрович. — Не годный он с ребятишками работать. В мирное время, может, и ничего, а в войну не годный.
— Зато ты, Степан Петрович, на все годный в любое время, — зло сказал Андрей. — Тебе война не война… Мужики на передовой кровь проливают, а ты!.. Позор!
Христолюбов невесело усмехнулся, сгорбился над столом, подобрав ноги под лавку.
— Значит, и про это доложили…
— В первую очередь! — Катков стал наливаться краснотой, но, видно, крови не хватило — только пятнами пошел. — Смеются уже… Говорят, в Великанах да Полонянке единственное место осталось, где бабы рожают, как до войны.
— А чего смешного-то? Это хорошо — рожают, — довольно сказал Степан. — Они и лес еще добывают, и хлеб. Много добывают, мужикам до войны и не снилось.
— Видали?! Хан турецкий выискался! — взорвался Андрей. — Князь удельный! Что хочу — то ворочу! Гарем устроил!.. А что мужики скажут, когда придут, подумал? Спасибо, скажут, Степан Петрович, постарался за нас, пока мы Родину и тебя защищали. Соображаешь, что творишь-то?
— Ничего они уже не скажут, — Степан опустил голову.
Перед глазами выросла Дарьюшка — молодая, крепкотелая, туман над рожохинским половодьем, скрип рулевых бревен на матах и скрип коростелей по низким берегам. «А если Павел-то живой? Степушка?.. А если вернется? Говорят, бывает же… Как я отвечу ему? Как отчитаюсь? Вдруг не простит, а, Степан?.. Ослабла я, ох, как ослабла. Детеночка хочу, сыночка…» — «Помолчи сейчас, Дарья… Слышишь — коростели орут? Слышишь, весна, Дарьюшка, весна!..»
— Ты, Андрей, этого не касайся, — вздохнул Степан. — Ты за быков приехал спросить — отвечу, а это не трогай.
— Я и за это хочу спросить! — отрезал Катков. — Со всей строгостью, потому как это важнее!
— Ишь ты, — Христолюбов мотнул головой. — Еще круче Петровского берешь… Да я ведь все равно сверху буду, Андрей. Не теперь, так потом. Теперь-то ты можешь мне столько вины намотать — до смерти не изношу. Вон какой ярый!
Андрей взял костыль, отковылял в противоположный угол и долго стоял там, глядя в стену. Шея горела от гнева, краснели проплешины на крутом затылке и перекошенное костылем плечо подрагивало.
— Седина в бороду — бес в ребро, — проговорил он и повернулся к Христолюбову. — Перед своими детьми стыдно должно быть. Жена у тебя живая… Что ты делаешь, Степан Петрович? Суразята эти, что бабы нарожали, и отца знать не будут.
— Как это — не будут?! — взвился Христолюбов. — Какие суразята? Нету у нас суразят! Нету! Все дети мои. Всех до одного знаю и не забываю. Это как же — помнить и знать не будут?.. Я не кобель, Андрей, я своих детей не бросаю. Война вот только, помочь нечем особо, но с голоду никому не дам пропасть. Сам жрать не буду, а их подниму.
— Поднимешь? — бросил Катков. — Чем? У тебя своих-то сколько?
— Они мне все свои. Все до одного. Я их не делю. И те, что осиротели, — тоже мои. Раз один я остался!
Катков нервной рукой достал кисет из кармана брюк, вернулся к столу, закурил, пряча сигарету в кулаке. Глядя на него, закурил и Степан. Только самокрутку сворачивал не спеша, спокойно, и это спокойствие злило Андрея. Христолюбов ожидал новой вспышки гнева, однако уполномоченный, отвернув глаза, спросил негромко, но с напряжением:
— Марья Дьякова в Полонянке недавно родила… Твой?
— Мой, — подтвердил Степан. — Чей же еще?
— Ну… — Андрей хрустнул кулаками. — Она же мне тетка! Марья!
— Значит, теперь родня с тобой, — проронил Христолюбов и сжался плотнее, ниже ссутулился. — Хоть дальняя, но родня.
— Сколько же всего-то у тебя? — плохо скрывая мужское любопытство, спросил Андрей.
— А много, Андрей. Скажу — так не поверишь. Петровский, тот считать пробовал, учет хотел навести, чтоб судить легче.